» »

Шрейдер (Шрейдерис) Михаил (Израиль) Павлович (Менделевич). Шрейдер (Шрейдерис) Михаил (Израиль) Павлович (Менделевич) Можно ли верить воспоминаниям михаила павловича шрейдера

02.01.2024

Михаил Павлович Шрейдер

НКВД изнутри. Записки чекиста

Введение

От издательства

Автор воспоминаний - М. П. Шрейдер - проработал в системе ВЧК-ОГПУ-НКВД около двадцати лет: начиная с гражданской войны и по 1938 год включительно. Занимал различные должности в центральном аппарате ОГПУ-НКВД, служил в некоторых областных управлениях, а в 1938 году был назначен на пост замминистра НКВД Казахской ССР. В том же году был арестован по прямому приказу Ежова.

По своему служебному положению в течение многих лет автор был связан с огромным количеством людей, чья деятельность непосредственно влияла на жизнь страны в целом. Подробно описывая свою жизнь, автор дает читателю редчайшую возможность увидеть изнутри сталинскую карательную машину глазами человека, который сам был составной частью этой машины и просматривал ее снизу доверху: в буквальном смысле - от расстрельных подвалов до кабинета Берии. Перемещаясь вслед за автором внутри репрессивной системы, читатель имеет возможность увидеть работу «органов» не просто в какой-то отдельно взятый период, а в исторической динамике многих предвоенных лет. Конкретно это означает, что можно пронаблюдать, как карательная машина программировалась, отлаживалась, совершенствовалась, как испытывалась на «пробных» запусках, прежде чем была запущена на полные обороты, как вытесняла изнутри и подменяла собой советские, партийные и хозяйственные структуры, забирая в свои руки все функции государственного контроля и управления, и, наконец, как, став абсолютно замкнутой и фактически неподконтрольной - «государством в государстве», - стала работать сама на себя и пошла вразнос…

Во всем вышесказанном нет преувеличений.

Перед нами - уникальное свидетельство, единственное в своем роде. Уникальное еще и потому, что подобной «утечки» информации не должно было быть: свидетелей такого ранга - «своих» - система уничтожала с особой тщательностью. Людей, которые подобно М.П. Шрейдеру занимали достаточно высокие должности в центральном аппарате НКВД и в областях (на уровне начальников областных управлений и их заместителей), обычно без суда расстреливали в подвалах тех тюрем, где проводили следствие. Автор уцелел благодаря невероятному стечению обстоятельств.

Много лет назад на Западе вышло несколько книг, написанных бывшими чекистами-перебежчиками. Но в те времена свидетельства подобного рода не могли иметь существенного резонанса: германский фашизм, намного более открытый во всех своих проявлениях, в предвоенные годы приковывал к себе куда больше внимания, чем тайно истязаемый советский народ. Да и не было в рассказах беглецов той профессиональной полноты сведений, которой обладал М.П. Шнейдер, брошенный в жернова сталинско-ежовской мельницы.

Сегодняшний читатель вооружен уже некоторой исторической полнотой взгляда на тридцатые годы. Сегодня свидетельство М. П. Шнейдера помогает понять не только особенности сталинской карательной машины, но и в целом структурную природу тоталитаризма, когда сами понятия «государство» и «репрессивная система» по сути становятся идентичными. Достаточно сказать, что после появления Ежова в руководстве НКВД ни один секретарь обкома, ни один председатель облисполкома, ни один руководитель республиканского масштаба не назначался на должность без предварительного согласия начальника областного (или республиканского) управления НКВД (что, само собой разумеется, отнюдь не гарантировало личную безопасность руководителю от тех же репрессивных органов).

Вдумчивый читатель, безусловно, обратит внимание на тот факт, что количество «врагов народа» уже в 1936 году заранее планировалось в центре, после чего программа по «разоблачению» разверстывалась на республики, края и области и становилась обязательной для исполнения. Существовали (при Ежове) заранее установленные лимиты на расстрелы без суда и следствия. Это означало, что начальник областного управления НКВД по своему усмотрению имел право расстреливать без суда сотни людей. «Перевыполнение» активно поощрялось (денежные премии, ордена, повышения по службе). То, что в глазах невинного человека представало как чистый абсурд (а это во многих арестованных вселяло надежду на то, что абсурд быстро выявится и невиновный будет освобожден), то внутри карательной машины оборачивалось логически завершенной и хорошо продуманной системой стимулов и поощрений. В результате все стимулы сводились к одному: уничтожение ради уничтожения… Наверняка запомнит читатель и тот факт, что газовые машины-душегубки, о которых в нашей послевоенной литературе писалось как об одном из самых бесчеловечных изобретений фашизма, применялись отечественными палачами (в том же Иванове, например) задолго до войны с гитлеровцами.

Не будем, однако, опережать события. Заметим только, что автор был человеком своего времени. Как и миллионы его сверстников, чье мировоззрение сформировалось в годы революционной молодости, он не в состоянии был понять всю утопичность и историческую бесперспективность большевистских идей и все, что видел и о чем писал, воспринимал как искажение этих идей. Подсознательно он стоял на позициях «революционного правосознания», мерилом которого - в отсутствие элементарной правовой базы в государстве - считал «честный профессионализм». Другими словами, он не признавал «липовых» дел и людей, которые на его глазах фабриковали такие дела. Он не занимается «врагами народа» и не «гонит липу». Он занимается своим прямым делом: борьбой с уголовной преступностью, которая в годы массовых репрессий росла как на дрожжах. Но милиция, являвшаяся в те годы составной частью Министерства госбезопасности, самостоятельной роли не играла. Автор из моральных и профессиональных соображений на своем должностном уровне запрещал своим подчиненным заниматься несвойственным им делом, и это противоречило той программе, но которой уже работала карательная машина.

Впрочем, этот аспект, чрезвычайно важный для автора, сегодня мы (отдавая автору должное), безусловно, воспринимаем как субъективный. Объективная же ценность, как было замечено вначале, в другом: в той ошеломляющей полноте информации, которую и сегодня, спустя шестьдесят лет после описываемых событий, исследователи по крупицам добывают из самых секретных и, казалось бы, навечно скрытых от общества архивов…

В заключение - несколько слов о дальнейшей судьбе автора.

В сороковом году он был этапирован в лагерь. Когда началась война с фашистской Германией, написал десятки писем с просьбой отправить его на фронт. В конце концов в звании рядового он оказался на переднем крае.

От издательства

Автор воспоминаний - М. П. Шрейдер - проработал в системе ВЧК-ОГПУ-НКВД около двадцати лет: начиная с гражданской войны и по 1938 год включительно. Занимал различные должности в центральном аппарате ОГПУ-НКВД, служил в некоторых областных управлениях, а в 1938 году был назначен на пост замминистра НКВД Казахской ССР. В том же году был арестован по прямому приказу Ежова.

По своему служебному положению в течение многих лет автор был связан с огромным количеством людей, чья деятельность непосредственно влияла на жизнь страны в целом. Подробно описывая свою жизнь, автор дает читателю редчайшую возможность увидеть изнутри сталинскую карательную машину глазами человека, который сам был составной частью этой машины и просматривал ее снизу доверху: в буквальном смысле - от расстрельных подвалов до кабинета Берии. Перемещаясь вслед за автором внутри репрессивной системы, читатель имеет возможность увидеть работу «органов» не просто в какой-то отдельно взятый период, а в исторической динамике многих предвоенных лет. Конкретно это означает, что можно пронаблюдать, как карательная машина программировалась, отлаживалась, совершенствовалась, как испытывалась на «пробных» запусках, прежде чем была запущена на полные обороты, как вытесняла изнутри и подменяла собой советские, партийные и хозяйственные структуры, забирая в свои руки все функции государственного контроля и управления, и, наконец, как, став абсолютно замкнутой и фактически неподконтрольной - «государством в государстве», - стала работать сама на себя и пошла вразнос…

Во всем вышесказанном нет преувеличений.

Перед нами - уникальное свидетельство, единственное в своем роде. Уникальное еще и потому, что подобной «утечки» информации не должно было быть: свидетелей такого ранга - «своих» - система уничтожала с особой тщательностью. Людей, которые подобно М.П. Шрейдеру занимали достаточно высокие должности в центральном аппарате НКВД и в областях (на уровне начальников областных управлений и их заместителей), обычно без суда расстреливали в подвалах тех тюрем, где проводили следствие. Автор уцелел благодаря невероятному стечению обстоятельств.

Много лет назад на Западе вышло несколько книг, написанных бывшими чекистами-перебежчиками. Но в те времена свидетельства подобного рода не могли иметь существенного резонанса: германский фашизм, намного более открытый во всех своих проявлениях, в предвоенные годы приковывал к себе куда больше внимания, чем тайно истязаемый советский народ. Да и не было в рассказах беглецов той профессиональной полноты сведений, которой обладал М.П. Шнейдер, брошенный в жернова сталинско-ежовской мельницы.

Сегодняшний читатель вооружен уже некоторой исторической полнотой взгляда на тридцатые годы. Сегодня свидетельство М. П. Шнейдера помогает понять не только особенности сталинской карательной машины, но и в целом структурную природу тоталитаризма, когда сами понятия «государство» и «репрессивная система» по сути становятся идентичными. Достаточно сказать, что после появления Ежова в руководстве НКВД ни один секретарь обкома, ни один председатель облисполкома, ни один руководитель республиканского масштаба не назначался на должность без предварительного согласия начальника областного (или республиканского) управления НКВД (что, само собой разумеется, отнюдь не гарантировало личную безопасность руководителю от тех же репрессивных органов).

Вдумчивый читатель, безусловно, обратит внимание на тот факт, что количество «врагов народа» уже в 1936 году заранее планировалось в центре, после чего программа по «разоблачению» разверстывалась на республики, края и области и становилась обязательной для исполнения. Существовали (при Ежове) заранее установленные лимиты на расстрелы без суда и следствия. Это означало, что начальник областного управления НКВД по своему усмотрению имел право расстреливать без суда сотни людей. «Перевыполнение» активно поощрялось (денежные премии, ордена, повышения по службе). То, что в глазах невинного человека представало как чистый абсурд (а это во многих арестованных вселяло надежду на то, что абсурд быстро выявится и невиновный будет освобожден), то внутри карательной машины оборачивалось логически завершенной и хорошо продуманной системой стимулов и поощрений. В результате все стимулы сводились к одному: уничтожение ради уничтожения… Наверняка запомнит читатель и тот факт, что газовые машины-душегубки, о которых в нашей послевоенной литературе писалось как об одном из самых бесчеловечных изобретений фашизма, применялись отечественными палачами (в том же Иванове, например) задолго до войны с гитлеровцами.

Не будем, однако, опережать события. Заметим только, что автор был человеком своего времени. Как и миллионы его сверстников, чье мировоззрение сформировалось в годы революционной молодости, он не в состоянии был понять всю утопичность и историческую бесперспективность большевистских идей и все, что видел и о чем писал, воспринимал как искажение этих идей. Подсознательно он стоял на позициях «революционного правосознания», мерилом которого - в отсутствие элементарной правовой базы в государстве - считал «честный профессионализм». Другими словами, он не признавал «липовых» дел и людей, которые на его глазах фабриковали такие дела. Он не занимается «врагами народа» и не «гонит липу». Он занимается своим прямым делом: борьбой с уголовной преступностью, которая в годы массовых репрессий росла как на дрожжах. Но милиция, являвшаяся в те годы составной частью Министерства госбезопасности, самостоятельной роли не играла. Автор из моральных и профессиональных соображений на своем должностном уровне запрещал своим подчиненным заниматься несвойственным им делом, и это противоречило той программе, но которой уже работала карательная машина.

Впрочем, этот аспект, чрезвычайно важный для автора, сегодня мы (отдавая автору должное), безусловно, воспринимаем как субъективный. Объективная же ценность, как было замечено вначале, в другом: в той ошеломляющей полноте информации, которую и сегодня, спустя шестьдесят лет после описываемых событий, исследователи по крупицам добывают из самых секретных и, казалось бы, навечно скрытых от общества архивов…

В заключение - несколько слов о дальнейшей судьбе автора.

В сороковом году он был этапирован в лагерь. Когда началась война с фашистской Германией, написал десятки писем с просьбой отправить его на фронт. В конце концов в звании рядового он оказался на переднем крае.

Умер М. П. Шрейдер в семидесятые годы, оставив весьма объемную рукопись о прожитой жизни. «Возвращение» сочло целесообразным в первую очередь опубликовать ту часть воспоминаний, в которой описываются события тридцатых годов.

ОГПУ-НКВД: люди и нравы

Высокообразованный человек и замечательный большевик Вячеслав Рудольфович Менжинский, возглавлявший ОПТУ после смерти Ф.Э. Дзержинского, был тяжелобольным человеком, почти никогда не покидавшим своего кабинета, где он работал по большей части полулежа. Не имея, таким образом, возможности лично вникать во множество дел, он был вынужден довольствоваться информацией своего первого заместителя Г. Г. Ягоды, которому, видимо, вполне доверял.

- 7 -

ОГПУ-НКВД: люди и нравы

Высокообразованный человек и замечательный большевик Вячеслав Рудольфович Менжинский, возглавлявший ОПТУ после смерти Ф.Э. Дзержинского, был тяжелобольным человеком, почти никогда не покидавшим своего кабинета, где он работал по большей части полулежа. Не имея, таким образом, возможности лично вникать во множество дел, он был вынужден довольствоваться информацией своего первого заместителя Г. Г. Ягоды, которому, видимо, вполне доверял.

Генрих Григорьевич Ягода, член партии с дореволюционным стажем, был, на мой взгляд, крупным хозяйственником и прекрасным организатором. Может быть, именно поэтому еще при жизни Ф. Э. Дзержинского он был выдвинут на должность одного из заместителей председателя ОГПУ по административной или хозяйственной части (когда именно он стал первым заместителем, я, к сожалению, не знаю).

Под руководством Ягоды строились такие важные для страны объекты, как Беломорско-Балтийский канал, канал Москва-Волга и другие. В тюрьмах и лагерях с конца 20-х до середины 30-х годов был образцовый порядок. Неплохо была поставлена работа с беспризорниками и малолетними преступниками, начавшаяся еще при Дзержинском. Однако по натуре Ягода был невероятно высокомерен и тщеславен.

Женат Ягода был на племяннице Якова Михайловича Свердлова Иде Авербах. Поговаривали, что женился он не столько по любви, сколько из желания породниться с семьей известного государственного деятеля. Брат Иды, Леопольд Авербах, был довольно известным публицистом . Его друзья, писатели и журналисты, часто соби-

- 8 -

Затем я высказал возмущение тем, что руководители ОГПУ, и в частности Ягода, которому партия доверила раскрытие антисоветских заговоров, могли допустить буквально у себя под носом такое разложение. Мое выступление вызвало бурное одобрение присутствующих, особенно галерки, а Ягода затаил на меня злобу на всю жизнь.

Под давлением партийной общественности Ягода тогда был вынужден убрать из центрального аппарата своих любимцев, Фриновского и Погребинского, и отправил их на периферию полномочными представителями ОГПУ - Фриновского в Азербайджан, а Погребинского в Башкирию.

Но это были уже последние отзвуки былой демократии: если при Дзержинском всегда поддерживалась критика даже в адрес самого высокого начальства, то Ягода рассмат-

Мне не доводилось бывать в квартирах высшего начсостава ОГПУ (за исключением Л. Г. Миронова , который жил очень скромно), но однажды, попав домой к Станиславскому, бывшему в то время начальником одного из отделений экономического управления ОГПУ, я был поражен невиданно роскошной обстановкой - мебелью, хрусталем и т.п. Все это, естественно, не могло быть приобретено на зарплату и было, видимо, булановским даром за верноподданничество.

Для характеристики неограниченных полномочий Буланова приведу характерный эпизод, случившийся, кажется, в 1930 году.

Я сидел в кабинете начальника административно-организационного управления ОГПУ И.М. Островского, с которым нас связывали дружеские отношения, когда к нему зашел работник управления погранохраны Ленинградского полпредства ОГПУ Ф. со знаком -«Почетный чекист», выпущенным к десятилетию органов госбезопасности.

За какие же заслуги тебя, говнюка, наградили значком?-грубо спросил Островский.

Ф. растерялся и, пробормотав что-то нечленораздельное, поспешил удалиться.

Видишь, что делается, - мрачно сказал Островский. - Как обесценены знаки «Почетный чекист», введенные Феликсом Эдмундовичем. Какой-то подхалим за привезенную начальству посылку из изъятой контрабан-

Докладывая Гаю о показаниях кого-то из подследственных, Счастливцев высказал сомнения вих правдивости. Поскольку допросы проходили в Свердловске, Счастливцев высказал предположение, что показания эти даны под нажимом Успенского. При этом он приводил ряд доводов, на основании которых у него эти сомнения возникли.

Брось трепаться, - сказал Гай. - Успенский знает, что делает, он опытный оперативник.

Он опытный липач, - стоял на своем Счастливцев.

- 20 -

Но Гай махнул рукой, показывая тем самым, что разговор окончен.

Надо сказать, что тогда и я, поддавшись мнению большинства, считал Успенского хорошим оперативником. Настоящую же цену ему я узнал только тогда, когда в 1933 году был назначен начальником 6-го отделения экономического управления ОГПУ по Московской области. Успенский возглавлял тогда ЭКУ и по должности был заместителем полпреда ОГПУ по Московской области Реденса .

Успенский подбирал к себе в аппарат людей, не брезговавших очковтирательством и тяготевших к тому, что мы тогда называли липачеством, - таких, как, например, Рафаил Люстингурт и алкоголик и рвач Сергей Иванович Лебедев .

Трения с Успенским у нас начались почти сразу же. Дело в том, что я, составляя по своим объектам записки-отчеты для ОГПУ и МГК партии, носил их на подпись к Люстингурту или Успенскому. Оба они почти каждую мою докладную пытались отредактировать, внося в нее липовые сенсации, против чего я категорически возражал.

Однажды на Метрострое была вскрыта группа обычных расхитителей-жуликов. Успенский и Люстингурт стали настаивать на том, чтобы придать делу политическую окраску и квалифицировать содеянное как вредительство и шпионаж. Я отказался составлять такой документ. У нас произошла крупная ссора. Оба они кричали на меня и требовали, чтобы я подчинился. Я пригрозил, что поставлю в известность об их нажиме на меня начальника ЭКУ ОГПУ Миронова и зампреда ОГПУ Прокофьева. Эта угроза подействовала, ноих отношение ко мне после этого эпизода стало резко ухудшаться. Люстингурт на каждом совещании нет-нет да и задевал меня,


Реденс С..Ф. - комиссар госбезопасности 1-го ранга, нарком внут­ренних дел Казахской ССР. Расстрелян в 1940 году.

Люстингурт Р. А. - майор госбезопасности, зам. начальника УНКВД по Горьковской области. В 1938 году назначен начальником Верхневолжского грузового речного пароходства, но вскоре арестован. Расстрелян в 1939 году.

Лебедев С. И. - майор госбезопасности, начальник УНКВД по Тульской области, расстрелян в 1938 году.

- 21 -

ставя мне в вину недостаточное рвение в выявлении вредительских элементов на моих объектах. Я, конечно, огрызался, и наши отношения все более обострялись.

Однажды вскоре после получения мною благодарности за руководство работами по замене торцовой мостовой на Дорогомиловском мосту (работы были проведены за сутки) я зашел в кабинет Люстингурта с очередным докладом и застал там начальника первого отделения Каплана, который докладывал о каком-то «страшно вредительском» деле, раскрытомим и Штыковым в системе Мосэнерго. Слушая эту «сказку», я не выдержал и бросил реплику: «Липа чистой воды!»

Я тебе покажу липу! - взорвался Люстингурт и что есть силы ударил по столу кулаком. - Сам благодарности получаешь, а нам палки в колеса вставляешь! Люди работают, борются с контрреволюцией, а ты позоришь наш аппарат, покрывая вредителей на своих объектах, да еще стучишь Миронову, что мы якобы липуем!

Началось перебранкой со взаимными оскорблениями, а кончилось тем, что Люстингурт истерически завизжал: «Вон из моего кабинета!» - и нецензурно выругался.

Не помня себя от возмущения и обиды, я выхватил револьвер и выстрелил в искаженную бешенством физиономию Люстингурта. Пуля врезалась в стенку в нескольких сантиметрах от его головы. Я бросил револьвер на пол, меня схватили за руки и вывели в секретариат, где я в изнеможении плюхнулся на стул.

Вопреки моим ожиданиям Люстингурт побоялся подать рапорт о случившемся, ведь тогда обязательно была бы создана комиссия для проверки высказанного мною предположения о липовом деле, из-за которого разгорелся сыр-бор, и разоблачение фальсификации могло закончиться для Люстингурта катастрофой. Ведь это происходило в 1933 году, тенденции к липачеству только-только начали проявляться. Жив еще был Менжинский, и, кроме ягодинской группировки, в органах было много чекистов школы Дзержинского.

Реденс, очень не любивший Люстингурта, встал на мою сторону, и в результате вместо ожидаемого мною суда и ссылки я был отправлен в санаторий, а затем переведен (одновременно с группой других чекистов) на должность помощника начальника Московского уголовного розыска

- 22 -

(МУР), возглавляемого Л.Д.Вулем , который до этого несколько раз безуспешно уговаривал меня перейти на работу в милицию.

Если бы не выстрел в Люстингурта, неизвестно, как сложилась бы дальнейшая моя судьба. Останься я в ОГПУ, может быть, и меня, как и многих моих товарищей, в прошлом - хороших людей и честных коммунистов, засосала бы страшная волна шпиономании, а впоследствии, может быть, и я постепенно мог бы сделаться участником фальсификаций, которые начались с малого, а закончились чудовищными по своей жестокости и бессмысленности злодеяниями...

Не знаю точно, когда именно, но уже в 1933 году, когда я еще работал в Москве, стало практиковаться проведение особо важных совещаний руководящих работников ОГПУ (а с 1934 года - НКВД) в Кремле под личным руководством Сталина, который тем самым подчеркивал свою личную роль в руководстве органами. Всем руководящим работникам органов Ягодой и его ближайшим окружением постоянно внушалось, что органами ОГПУ-НКВД лично руководит великий вождь и учитель Сталин. Постепенно руководящие работники НКВД стали все более пренебрежительно относиться к местным партийным и советским организациям на местах, считая себя выше их. Конечно, все это произошло не сразу, процесс этот занял несколько лет и завершился в середине 1937 года, когда начальники управлений НКВД на местах не только перестали считаться с мнением крайкомов, обкомов и горкомов партии, но и открыто диктовалиим свою волю.

После каждого совещания руководящих работников ОГПУ-НКВД в Кремле устраивались так называемые «приемы» с шикарным обедом или ужином. Организация банкетов всегда поручалась Иосифу Марковичу Островскому, как начальнику административно-организационного управления ОГПУ-НКВД, в ведении которого находились санитарный отдел со всеми больницами, санаториями и домами отдыха, хозяйственный отдел с совхозами, жилым фондом и мастерскими, финансовый отдел, строительный отдел, который ведал строительством

- 23 -

гостиницы «Москва», дома Совнаркома, нового здания ОГПУ, стадиона, водной станции и проч. и проч. Если же иметь в виду, что в ведении Островского находились также все подмосковные и курортные дачи (их строительство, оборудование и распределение среди членов Политбюро и руководящего состава ОГПУ), можно понять, какими неограниченными возможностями он располагал и почему даже равные ему по положению начальники управлений ОГПУ заискивали перед ним, а нижестоящие - прямо-таки трепетали.

Мы с женой были частыми гостями на подмосковных дачах Островского. Он больше всего ценил во мне отсутствие священного трепета перед начальством и безбоязненное высказывание правды в глаза, чего самому Островскому явно не хватало. Он был беспредельно предан партии и был послушным орудием в руках Ягоды, не говоря уже о Сталине, которого боготворил.

У Сталина, как известно, была манера на банкетах поднимать тост за здоровье того или иного присутствующего, которого он по тем или иным причинам хотел как-то отметить, чем и завоевать еще большую преданность. Как-то удостоился такой чести и Островский, по словам которого, Сталин однажды произнес на одном из банкетов примерно следующее: «Товарищи! По легенде самым справедливым и безгрешным человеком на земле был Иисус Христос. И представьте - даже на этого самого справедливого человека многие жаловались. Поэтому нет ничего удивительного в том, что поступает много жалоб на присутствующего здесь товарища Островского. Предлагаю выпить за здоровье этого замечательного организатора и хозяйственника, который своим самоотверженным трудом обеспечивает всем необходимым не только начсостав ОГПУ, но и нас, грешных, работников Центрального Комитета!»

Много раз пересказывая эти слова, Островский просто захлебывался от восторга. Тогда же, кстати, он рассказал мне еще об одном эпизоде на банкете в Кремле.

Среди приглашенных был старый чекист Василий Абрамович Каруцкий. Каруцкий любил выпить и с годами все более увлекался этим занятием. Естественно, на банкете, где было много спиртного, он был изрядно «на взводе». - Ну что, Каруцкий, опять нахлестался? - с усмешкой спросил, подходя к нему, Каганович.

- 24 -

А ты меня поил, что ли? - грубо оборвал его Каруцкий.

Каганович, уже в те годы привыкший ко всеобщему преклонению, был поражен резким ответом, растерялся и отошел. Тогда Островский стал укорять Каруцкого за нетактичное поведение.

Идите вы все к чертовой матери, жополизы! - огрызнулся Каруцкий. - Он еще будет считать, сколько я выпил!

Надо полагать, что Василию Каруцкому уже в те годы претили все эти излишества, подхалимаж и расцветающий махровым цветом культ личности Сталина (летом 1938 года Каруцкий застрелился, оставив письмо протеста).

В 1937 году Островский был арестован и впоследствии расстрелян. Ни минуты не сомневаюсь в том, что никаким врагом он не был - безгранично преданный партии и лично Сталину, он в любой момент пожертвовал бы жизнью за них. Его расстреляли как ставленника Ягоды, а также за слишком большую осведомленность о личной и интимной жизни Сталина, которая ни в коей мере не соответствовала представлениям народа о его пресловутой скромности. Островский, например, прекрасно знал о роли Паукера и Корнеева в части обеспечения Сталина слабым полом. Следует только поражаться тому, как все мы, старые чекисты, в той или иной мере осведомленные обо всем, что тогда происходило, продолжали боготворить Сталина и считали, что все происходящее - в порядке вещей и не более как дело житейское (естественно, что вскоре Паукер и Корнеев также были расстреляны).

Позднее я слышал от кого-то из старых чекистов, что Островский, находясь в одной из камер Лефортовской тюрьмы, с грустной иронией говорил: «Вот уж никогда не думал, что буду сидеть в тюрьме, строительством которой сам руководил». А затем, похлопывая могучие стены рукой, с удовлетворением добавлял: «А тюрьма все же построена очень хорошо, ничего не скажешь».

В мае 1934 года скончался Вячеслав Рудольфович Менжинский. После его смерти в течение некоторого времени среди чекистов ходили упорные слухи, что председателем ОГПУ будет назначен Анастас Иванович Микоян.

Дело в том, что многие чекисты школы Дзержинского недолюбливали Ягоду, и, естественно,им очень хотелось,

- 25 -

чтобы над Ягодой был поставлен контроль. К Микояну же старые чекисты относились с большим уважением. Когда Анастас Иванович был еще молодым наркомом пищевой промышленности, он часто выступал в нашем клубе с блещущими юмором докладами о международном положении и на разные другие темы. Его темпераментная и остроумная речь постоянно прерывалась аплодисментами и взрывами хохота. Микоян был у чекистов любимым оратором и пользовался большой популярностью.

Не знаю, обсуждался ли вопрос о назначении на пост председателя ОГПУ Микояна или это был только слух, порожденный нашим большим желанием, но наши надежды не оправдались и полновластным хозяином ОГПУ стал Ягода.

Как я уже упоминал, Ягода по натуре был чрезвычайно грубым человеком. После смерти Менжинского, уже ничем и никем не связанный, он совершенно распоясался, и если ранее позволял себе грубый и развязный тон в узком кругу ближайших подчиненных, то теперь начал нецензурно выражаться и на больших официальных совещаниях.

Важнейшим политическим событием в 1934 году стало убийство С.М. Кирова. Я тяжело переживал эту утрату. Ведь я лично знал С. М. Кирова с 1921 года, когда он напутствовал группу чекистов (в том числе и меня), направляемых на освобождение Грузии. В 1930-31 годах, работая в Ленинграде начальником специальной валютной группы, я также несколько раз встречался с Сергеем Мироновичем, докладывал ему о ходе валютных операций в Ленинграде и области. Затем, назначенный начальником ГПУ Хибиногорска, в сентябре 1931 года выслушивал напутствие Сергея Мироновича, придававшего огромное значение промышленному будущему Хибин и всего Кольского полуострова.

Последний раз я слышал Кирова в Москве на XVII съезде партии, где мне, как помощнику начальника МУРа, довелось быть по гостевому билету. Киров выступал с пламенной речью, включавшей знаменательные слова: «Жить, хочется жить!» И вот как обухом по голове-убийство и официальное сообщение в печати о том, что это дело рук троцкистов-террористов.

Все мы тогда настолько слепо верили Сталину, и так велика была сила пропаганды, радио и печати, система-

- 26 -

тически трубившей о злодеяниях троцкистов-террористов, что у подавляющего большинства коммунистов, и у меня в том числе, не зародилось ни тени сомнения в том, что Кирова убили троцкисты.

В одном только я был твердо уверен. В том, что начальник Ленинградского УНКВД Филипп Демьянович Медведь, безгранично любивший Сергея Мироновича, не мог иметь никакого отношения к этому подлому злодеянию. (Ф. Д. Медведя я знал с июля 1920 года. Он был в Вильно полномочным представителем ВЧК по Западному фронту, а я был зачислен к нему комиссаром для особых поручений.) Уроженец Белоруссии, Филипп Демьянович долгое время жил в Варшаве, прекрасно владел польским языком и был близок с товарищем Дзержинским. Мне также довелось работать под руководством Медведя в Смоленске в 1922 году, недолгое время в Москве, а потом - с конца 1929 года до осени 1931 года - в Ленинграде, где я возглавлял валютную группу ЭКО Ленинградского УНКВД.

В период работы в Ленинграде я имел возможность неоднократно убедиться в огромном уважении и любви, которые Медведь питал к Кирову. Также известно, что и Киров очень любил и ценил Медведя. (Когда, воспользовавшись выездом Кирова в отпуск на курорт, Сталин и Ягода попытались перевести Медведя в другое место и назначить взамен него Евдокимова, Киров, узнав об этом, в категорической форме потребовал немедленно прекратить передачу дел и оставить Медведя в Ленинграде.)

Я глубоко убежден, что Филипп Демьянович делал все от него зависящее, чтобы ни единый волосок не упал с головы Сергея Мироновича. И если эта трагедия все же произошла, то только благодаря гнусно и умышленно созданной для этого преступления обстановке приехавшим в Ленинград и назначенным (вопреки протестам Медведя) заместителем полпреда ГПУ Запорожцем.

После убийства С. М. Кирова Запорожец был осужден на значительно более длительный срок, чем Медведь и второй его заместитель-Фомин, что дает все основания предполагать, что против него были какие-то веские улики.

Ленинградские чекисты того времени рассказывали, что убийца Кирова, Николаев, за несколько дней до убийства был задержан в Смольном с оружием и доставлен в

- 27 -

управление НКВД (по одной версии, даже не один раз). Сам факт его задержания говорит о том, что его поведение в Смольном кому-то показалось подозрительным. Тем не менее через несколько часов он был освобожден, и ему вернули оружие, из которого вскоре был убит Киров. Надо полагать, что следствием была установлена причастность к этому случаю Запорожца.

Затем более чем странной была гибель старшего по охране Кирова, которого почему-то везли в Смольный на допрос в открытой грузовой машине. С автомашиной произошла авария, во время которой шофер и сопровождающие остались живы, а погиб только начальник личной охраны Кирова.

Если о задержании Николаева с оружием в Смольном было известно только отдельным чекистам, то о гибели начальника охраны была публикация в печати. Тем не менее подавляющему большинству членов партии, как и мне лично, в то время не приходило в голову удивляться всем этим странным стечением обстоятельств: мы бездумно принимали на веру то, что убийство Кирова - дело рук «террористов - правотроцкистов и зиновьевцев».

После убийства Кирова я прочел приказ по НКВД СССР о снятии с работы и отдаче под суд за допущенную халатность (в части организации личной охраны Кирова) начальника УНКВД Ленинградской области Ф.Д. Медведя.

Все это не укладывалось у меня в голове. Я не мог допустить мысли, чтобы такой безгранично преданный партии большевик-чекист и замечательной души человек, как Медведь, мог быть в чем-либо виновен.

Приехав в Москву из Иванова в командировку (4-5 января 1935 года) и узнав от кого-то из товарищей, что Филипп Демьянович находится у себя в московской квартире чуть ли не под домашним арестом и ждет решения своей судьбы, я, глубоко сочувствуя беде, свалившейся на него, позвонил ему по телефону, извинился за беспокойство и сказал, что знаю о его несчастье и хочу напомнить, что всегда любил и уважал его как своего учителя и начальника и если он в чем-либо нуждается, то может рассчитывать на меня.

Филиппа Демьяновича мой звонок, видимо, взволновал, так как он несколько раз повторил: «Спасибо, парень, большое спасибо. Мне ничего не надо, и помочь мне ничем

- 28 -

нельзя. Но если останусь жив, твоего звонка не забуду». При этом голос его слегка дрогнул. Я с жаром стал уверять, что он не только будет жить, но что я еще надеюсь поработать под его руководством. К великому сожалению, нам никогда уже больше не пришлось ни увидеться, ни поговорить.

Вскоре Медведя судила Военная коллегия Верховного суда - в здании НКВД, чуть ли не при закрытых дверях. Медведь и Фомин были осуждены каждый на три года, а Запорожец - на 10 лет.

Не помню, кто мне рассказывал об этом суде: Стырне , Островский или Вольский (скорее всего, все трое), но в среде чекистов многократно цитировали фразу, сказанную Медведем: «Что я мог сделать, когда мне навязали в заместители такую сволочь, как Запорожец, и солдафона и болвана Фомина».

Оставшийся в живых и выпустивший в середине 60-х годов «Записки старого чекиста» Фомин, видимо, до самой смерти не мог простить Медведю этой жестокой, но меткой характеристики и, по рассказам, где мог, старался всячески очернить замечательного большевика-ленинца Медведя.

В ссылку на Колыму Ф. Д. Медведь уезжал с несколькими осужденными так же, как и он, на высылку работниками ГПУ-НКВД, в отдельном вагоне. На вокзале их провожала группа чекистов. На Колыме Медведь работал до 1937 года начальником одного из отделов управления лагерями.

В 1937 году Медведя привезли в Москву, якобы на пересмотр дела, и расстреляли. В начале шестидесятых годов я услышал от родственника Ф.Д. Медведя, Дмитрия Борисовича Сорокина, в семье которого Филипп Демьянович встречал грустный для него 1935 год, что, оставшись после ужина вдвоем со своим родственником, Медведь сказал: «Если останешься жив, запомни: идейный вдохновитель убийства-Сталин, а исполнители-Ягода и Запорожец». (Соответствующее письмо об этом высказывании Медведя в начале б0-х годов было направлено Д.Б. Сорокиным в ЦК партии.) Надо полагать, что Филипп Демьянович, как

- 29 -

опытнейший чекист, имел веское основание сделать подобный, страшный по тому времени вывод. Ведь Медведь после убийства С. М. Кирова еще несколько часов оставался начальником УНКВД, имел возможность допросить начальника охраны Кирова, а также ряд других сотрудников УНКВД. Медведь видел Сталина в Ленинграде, куда тот выехал сразу после убийства Кирова, затем был у Сталина в Москве, когда тот вызвал его к себе и спросил: как следует поступить с ним? То есть с Медведем, который, дескать, не доглядел и допустил убийство Кирова. Вместо ответа Медведь показал на висевшей в кабинете карте на Колыму, как бы приговаривая себя к ссылке, и Сталина вполне устроил этот самоприговор Медведя. Филипп Демьянович слышал голос Сталина, видел выражение его глаз и, кроме того, возможно, знал многое из того, о чем мы могли только догадываться. В частности, он слышал подробный рассказ Кирова о его визите к Сталину после окончания XVII съезда партии.

Лично мне пришлось слышать об этом от старого большевика Василия Мефодьевича Верховых (члена КПСС с 1912 года) в конце 60-х годов. Верховых рассказывал, что делегатов XVII съезда неприятно поразило нововведение в части голосования: вместо обычных 2 урн почему-то было поставлено 17, причем с прикреплением к каждой из них делегатов с порядковым номером мандата (от и до). В связи с этим прикреплением к определенным урнам получалось, что при подсчете голосов можно было почти точно определить (если были голоса против), делегаты из каких городов могли их подать, так как регистрировались по прибытию на съезд и получали порядковые номера мандатов обычно целыми группами. Группа делегатов или кто-то один поих поручению ходили к Сталину выразить свое недоумение по поводу 17 урн, на что Сталин ответил, что он этим не занимается и чтобы они обратились в секретариат.

Всем старым членам партии было хорошо известно, что на XVII съезде Киров был единогласно избран тайным голосованием в члены ЦК. Сталин же прошел далеко не единогласно. Среди чекистов тогда ходили слухи, что против Сталина голосовали не 11 человек, как было объявлено официально, а гораздо больше, но сколько точно - никто не знал; называли приблизительную цифру - около 200.

- 30 -

Итак, на XVII съезде Киров был избран в ЦК единогласно, а против Сталина было значительное количество голосов. Следовательно, большее доверие съездом было оказано Кирову.

Естественно, что после XVII съезда Киров становился опаснейшим конкурентом для Сталина. Не следует также забывать, что Ягода и Медведь были, по существу, врагами, так как Филипп Демьянович не мог примириться с чуждыми духу Дзержинского ягодовскими авантюристическими методами работы. И Ягода прекрасно понимал, что если Генеральным секретарем партии станет Киров, ему придется уйти с поста председателя ОГПУ. Таким образом, и Сталин, и Ягода были заинтересованы в устранении Кирова.

Кроме рассказа о 17 урнах я слышал от В. М. Верховых (а в разное время об этом рассказывали и другие товарищи), что на XVII съезде группа делегатов обратилась к Сергею Мироновичу Кирову с предложением дать согласие на избрание его Генеральным секретарем. Киров категорически отверг это предложение делегатов, сказав, что «в тот момент, когда страна только что начала успокаиваться и работать в полную силу, нельзя затевать смену партруководства». Одновременно он взял на себя миссию переговорить со Сталиным и высказать ему недовольство многих делегатови, в частности, свое о его неправильном поведении: игнорировании коллегиальности в решении важнейших вопросов вопреки ленинским принципам и т.п.

Вечером в день закрытия XVII съезда этот разговор Кирова со Сталиным как будто состоялся, но подробности не известны. Прямо от Сталина Сергей Миронович поехал на Садово-Триумфальную улицу, в квартиру Филиппа Демьяновича Медведя, где его ждала группа делегатов, поручивших ему переговорить со Сталиным и передать ему их претензии.

К сожалению, все товарищи, которым Киров рассказывал о своем разговоре со Сталиным, в 1937 - 38 годах были расстреляны. И только кое-какие слухи об этом разговоре просочились от них к их друзьям, да и Сергей Миронович в Ленинграде, возможно, тоже кое с кем из наиболее близких товарищей поделился. В частности, Верховых (с его слов) слышал об этом от делегата XVII съезда Кабакова.

- 31 -

Но все это всплыло в шестидесятые годы, а тогда, в 1934-35 годах, находясь в самой гуще партийных масс и руководителей партийных и советских учреждений, я не встретил ни одного сомневающегося в правдивости газетных утверждений и ни одного, кто высказал какое-либо подозрение о причастности к убийству C.M-Кирова Сталина или Ягоды. Мы твердо верили, что подлые происки «троцкистов-террористов» мешают нашей расцветающей стране еще быстрее двигаться вперед к социализму и коммунизму, и были полны решимости бороться со всеми, кто нам мешает.

Надо также не забывать, что в ЦК в те годы были лучшие и преданнейшие соратники В.И. Ленина, такие, как Серго Орджоникидзе, П.П. Постышев, Рудзутак, Эйхе, Косиор и многие-многие другие, которые, как мы были убеждены, не могли допустить обмана в печати.

Взамен снятого Ф. Д. Медведя начальником Лениградского УНКВД был назначен Леонид Заковский, известный старым чекистам как карьерист и разложившийся человек. Как только Заковский прибыл в Ленинград, начались необоснованные аресты коммунистов и руководящих беспартийных работников, обвинявшихся в принадлежности к троцкистско-зиновьевской оппозиции. Чекисты, работавшие в тот период в Ленинграде, рассказывали, что по приказу Заковского в числе других были арестованы, высланы или расстреляны многие советские граждане только за то, что имели несчастье быть однофамильцами убийцы Кирова Николаева.

Одновременно в центральной печати все чаще стали появляться всевозможные разоблачительные статьи о «коварных методах врагов народа, правых троцкистов - зиновьевцев и бухаринцев». Одним из первых и наиболее популярных авторов статей, а позднее - специальных брошюрок с крикливыми названиями «Правые троцкисты - агенты иностранных разведок», «Кровавые методы врагов народа» и т.п. был Леонид Заковский. Помню, что всем докладчикам в тот период усиленно рекомендовалось цитировать галиматью Заковского. За свои «подвиги» Заковский был награжден орденом Ленина, а затем, в 1937 году, был переведен в Москву на должность начальника УНКВД Московской области.

- 32 -

По примеру Заковского некоторые чрезмерно ретивые начальники УНКВД также стали выпускать статьи и брошюры с описанием сенсационных «кровавых дел иностранных разведчиков - троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев». В этих «произведениях», напоминающих американские комиксы, рассказывалось об организации троцкистами-террористами дерзких вредительских актов, диверсий, убийств, взрывов на шахтах, крушений поездов и т.п. Вся эта подготовка общественного мнения в печати проводилась систематически и планомерно, постепенно возрастая, и достигла своего апогея к середине 1936 года.

В то время я работал в Иванове.

Михаил Павлович Шрейдер

Шрейдер Михаил Павлович (наст, имя и отчество Израиль Менделевич, 1902-8.12.1978). Капитан милиции (1936). Член партии с 1919 г. Родился в Вильно в семье рабочего. В 12 лет убежал из дома, жил в Саратове и Екатеринославе. В 1917 г. - член Союза рабочей молодежи в Екатеринославе, в 1918 г. - на подпольной работе в Вильно. В 1919 г. - в Вильно в комсомольском отряде им. Либкнехта, в охране председателя СНК Литовско-Белорусской ССР В. Мицкевича-Капсукаса. С сентября 1919 г. в органах ВЧК - разведчик Особого отдела дивизии, в 1919- 1920 гг. находился в польском плену, бежал. В 1920 г. работал в Особом отделе Западного фронта (в Вильно, Смолен-ске и др. городах). В 1921 г. в командировке в Грузии, затем вновь в Особом отделе Западного фронта и погранвойсках на границе с Польшей. С 1922 г. в 00 Московского ВО и Секретном отделе ГПУ-ОГПУ, одновременно зам. секретаря ячейки ВЛКСМ центрального аппарата и Московского губ. отдела ГПУ. В 1925- 1927 гг. работал в секретно-шифровальном отделе НКИД СССР и «Совкино». С 1927 г. - уполномоченный Особого отдела Московской пролетарской дивизии. В 1927-1931 гг. работал в валютной группе ЭКО ОГПУ, ЭКО полпредства ОГПУ Московской области, ПП ОГПУ в Средней Азии и Ленинградском ВО. В 1931-1932 гг. - нач. Хибиногор-ского (Ленинградская область) гор. отдела ОГПУ, начальник ЭКО и Инспекции резервов ПП ОГПУ Татарской АССР. В 1933 г. (после конфликта с казанскими чекистами, которых он изобличил в хищениях, в результате дело рассматривалось на заседании Политбюро ЦК партии с участием Шрейдера, завершилось снятием с должности полпреда ОГПУ по ТАССР Д.Я. Кандыбина и судебными приговорами) был переведен на пост начальника 6-го отделения ЭКО ПП ОГПУ по Московской области. С 1934 г. работал в милиции- пом. начальника Московского угрозыска, начальник отдела угрозыска, помощник начальника и начальникУРКМ УНКВД Ивановской и Новосибирской областей. С марта 1938 г. зам.наркома внутренних дел и начальник УРКМ НКВД Казахской ССР. Арестован 16 июня 1938 г., в 1940 г. приговорен к 10 годам лишения свободы. В 1942 г. освобожден из лагеря и направлен в Действующую армию, участник Великой Отечественной войны, старшина. С 1945 г. работал в топливных организациях в Москве. С 1954 персональный пенсионер. Автор частично опубликованных воспоминаний «Жизнь чекиста-оперативника» - ценнейшего источника по истории органов государственной безопасности СССР 1920-х-1930-х гг.

Новосибирск

В Новосибирск я прибыл 21 января 1938 года. На вокзале меня встречали мой будущий заместитель Хайт и начальник уголовного розыска Карасик. Поначалу Хайт произвел на меня не очень благоприятное впечатление своей подхалимской манерой разговаривать. Я сразу же оборвал его, Хайт почувствовал, что взял неверный тон, и в дальнейшем держался более выдержанно и достойно. Карасик, напротив, сразу же расположил меня простотой в обращении и незаурядной оперативной хваткой.

Они рассказали мне, что в области очень тяжелое положение: количество грабежей с убийствами и краж неимоверно возросло. Следует отметить, что Новосибирск тогда являлся как бы центром, где скапливалось огромное количество уголовников, прибывавших сюда после отбытия сроков наказания в северных лагерях. Из Новосибирска они должны были разъезжаться в разные места, но на дорогу требовались деньги, и поэтому бандиты то и дело организовывали налеты, грабежи и убийства. Последние два-три месяца борьба с бандитизмом почти совершенно не велась, потому что по распоряжению начальника УНКВД Горбача все работники угрозыска, а также и других отделов милиции были заняты на операциях по линии НКВД.

Карасик конфиденциально добавил, что он и другие работники угрозыска неоднократно принимали участие в приведении в исполнение смертных приговоров, выносимых особой «тройкой» под председательством Горбача. Ежедневно десятки, а иногда и сотни заключенных вызывались из камер будто бы помыться, раздевались в предбаннике, а когда входили в «баню» - их тут же расстреливали.

В момент моего приезда в Новосибирск Горбач был в Москве на сессии Верховного Совета. Поэтому я обратился к его заместителю Мальцеву и потребовал немедленно освободить от работы в управлении госбезопасности работников милиции, которые используются не по назначению. Причем намекнул, что мне известно о «работе» моих подчиненных в «бане».

Мальцев заявил, что не может ничего сделать, поскольку он только заместитель и не вправе отменять распоряжения начальника.

Если вы не можете освободить моих работников, то я, как заместитель начальника УНКВД по милиции, сам сегодня же издам приказ, запрещающий работникам милиции отвлекаться от своих прямых обязанностей.

На этом наш разговор закончился, и я тут же составил и подписал приказ, предлагающий всем работникам милиции Новосибирской области впредь заниматься только своими прямыми обязанностями.

Аналогичное положение оказалось и с транспортом. Когда я хотел вызвать автомашину для поездки куда-то, мне заявили, что все бывшие милицейские машины по. распоряжению Горбача теперь обслуживают только работников госбезопасности. Я позвонил заведующему отделом связи и сказал ему, что, если через пять минут машина не будет у моего подъезда, я издам приказ о его аресте за саботаж в работе милиции.

Мне немедленно выслали машину. Но я все же издал приказ о запрещении использования милицейских машин не по назначению.

Освободившись от выполнения заданий НКВД, работники милиции сразу же переключились на операции по изоляции многочисленных уголовных элементов, и вскоре, буквально через несколько дней, мы уже почувствовали изменения к лучшему в борьбе с преступностью.

Новосибирское областное управление милиции размещалось в большом пятиэтажном здании. В подвале была тюрьма, еще до моего приезда переполненная арестованными, делами которых долгое время никто не занимался. На третий день после начала работы я решил спуститься в подвал и посмотреть, что там делается. Войдя в подвал, я был потрясен немыслимой и никогда не виданной мною теснотой. Камеры представляли собой сплошной муравейник, до отказа набитый человеческими телами. О санитарии и гигиене в таких условиях, конечно, нечего было и думать, грязь была страшная, воздух - невыносимый.

Вместе с помощником областного прокурора и оперативниками милиции мы прежде всего в целях разгрузки тюрьмы занялись проверкой дел арестованных, среди которых оказалось много рабочих и служащих, арестованных за мелкие проступки и давно подлежащих освобождению, что и было немедленно сделано.

Одновременно мы ускорили работу милицейской тройки и участили заседания (за 20 дней моего пребывания в Новосибирске было проведено 5 или 6 заседаний) для разбора дел настоящих преступников. Конечно, возможно, что в спешке многие матерые бандиты осуждались на значительно меньшие сроки, чем они того заслуживали, так как для детального расследования времени не было.

Активно включился в работу в этот период приехавший из Иванова (он был переведен в Новосибирск по личной просьбе) Зуев, которого я назначил заместителем начальника уголовного розыска.

Через неделю после моего приезда в Новосибирск мне позвонила по телефону жена Анатолия Данцигера - моего старого товарища по ячейке комсомола в Москве, сообщила, что два месяца тому назад Анатолия арестовали, и просила помощи.

Мне нечем было ее утешить. Я уже Прекрасно знал, что помочь в таком деле никто не может. Все же я позвонил Мальцеву и спросил у него, за что арестовали Данцигера (работавшего в Новосибирске начальником оперативного отдела), и сказал, что хорошо знаю его по комсомольской ячейке ВЧК.

Вы здесь человек новый и не в курсе дел, - сухо ответил Мальцев - Данцигер арестован по распоряжению Москвы как крупный шпион и террорист. До назначения в Новосибирск он работал в комендатуре Кремля и подготовлял террористический акт против руководителей партии.

Я выразил сомнение в правдоподобности такого обвинения и сказал Мальцеву, что Данцигер был одним из первых комсомольцев-чекистов, по призыву ВЛКСМ добровольно ушедших во флот, и что он честный и хороший парень.

С таким знакомством не могу вас поздравить, - заключил наш разговор Мальцев.

Когда через несколько дней в Новосибирск из Москвы вернулся Горбач, он вызвал меня к себе для объяснения по поводу моих действий. Я доложил Горбачу о тяжелом положении в области с уголовной преступностью, в связи с чем я счел необходимым использовать работников милиции только по прямому назначению.

Бросьте возиться с вашей шпаной, - с раздражением сказал Горбач. - Сейчас основная задача всех работников управления НКВД - выкорчевывать врагов на рода. Я имею такую установку лично от Николая Ивановича Ежова.

Я также имею установку от Ежова и Чернышева - усилить борьбу с уголовной преступностью в Новосибирске и поэтому не считаю возможным отменять свое распоряжение, - возразил я.

Тогда Горбач начал говорить со мной в повышенном, хамском тоне. Я попытался осадить его и сказал, что я прошу на меня не кричать, что я не арестованный и так же, как и он, назначен на свою должность решением ЦК партии.

Бросьте носиться со своим назначением, - буркнул Горбач, а затем многозначительно отчеканил: - Я имею указание от Михаила Петровича Фриновского очистить область от врагов народа и особенно от врагов, пробравшихся в НКВД.

Произнося последние слова, он бросил на меня неприязненный взгляд и заявил, что, поскольку мои действия тормозят борьбу с врагами народа, они будут соответственно оцениваться.

Что касается меня, то у вас руки коротки! - резко бросил я и, не желая больше слушать его угрозы, вышел.

Немедленно связавшись по телефону с Москвой, я доложил начальнику ГУРКМ Чернышеву о невозможной обстановке для работы в Новосибирске. Но Чернышев, видимо, сам был напуган создавшимся положением, поэтому ничего членораздельного мне не сказал и не посоветовал, а только предупредил:

Больше к Горбачу я не ходил и продолжал начатую мною борьбу с уголовщиной. Руководство УНКВД на каждом шагу ставило мне «палки в колеса». То они снова забирали мои оперативные машины, то прекращали снабжать пайками работников милиции, то еще в чем-либо ущемляли интересы милиции. Но я не реагировал на эти выпады и продолжал с максимальной интенсивностью использовать весь милицейский аппарат в борьбе с бандитизмом и уголовщиной.

В один из этих дней я узнал, что в Новосибирске проездом остановился на 1–2 дня следующий в отдельном вагоне до станции Тайга Лев Николаевич Вельский. (Л. Н. Вельский был тогда заместителем наркомпути и одновременно замнаркомвнуделом.) Я очень обрадовался случаю повидаться с ним и немедленно отправился на станцию. Л. Н. Вельского сопровождал мой старый друг Адам Сергеевич Неверное. Оба радушно меня встретили, и мы вместе пообедали в вагоне.

Рассказав Вельскому о создавшейся в Новосибирске обстановке и о моем конфликте с Горбачом, я попросил у него совета.

Конечно, я могу сейчас позвонить и накрутить хвост Горбачу… - выслушав меня, сказал Вельский. - Но вряд ли это даст положительный результат. Скорее - будет только оттяжкой на две-три недели, месяц… Москва начнет нажимать, и Горбач опять потребует от тебя людей… Ты ему, конечно, откажешь. Начнутся скандалы, которые могут закончиться для тебя трагически. Ты ведь должен понимать, в какое время мы живем… Горбач не только депутат Верховного Совета, но, кроме того, его поддерживают и Ежов, и Фриновский. Ему ничего не будет стоить расправиться с тобой. Ничего не поделаешь… Сейчас такой курс… - и Лев Николаевич грустно улыбнулся.

Расстался я с Вельским и Неверновым очень расстроенный. Кстати сказать, это была моя последняя встреча с ними обоими.

Несмотря на плохое настроение, оставшееся после разговора с Вельским, я все же продолжал интенсивную работу по разгрузке тюрьмы и очищению Новосибирска от преступных элементов.

Постепенно я узнавал от своих подчиненных все новые и новые подробности о черных делах, творимых работниками Новосибирского УНКВД. В частности, о том, что Горбач распорядился арестовать и расстрелять как немецких шпионов чуть ли не всех бывших солдат и офицеров, которые в первую мировую войну находились в плену в Германии (а их в огромной в то время Новосибирской области насчитывалось около 25 тысяч). О страшных пытках и избиениях, которым подвергались арестованные во время следствия. Мне также рассказали, что бывший областной прокурор, который прибыл в УНКВД для проверки дел, был тут же арестован и покончил с собой, выпрыгнув в окно с пятого этажа. (Этот прокурор, фамилию которого я, к сожалению, забыл, пользовался поддержкой Вышинского. К 20-летию органов прокуратуры он был награжден орденом. Хорошо зная его как исключительно честного и преданного коммуниста, Вышинский тем не менее санкционировал его арест.)

Узнав обо всем этом, я был потрясен и подавлен. Очень скоро я убедился, что кровавая эпопея в Новосибирске затмила ивановские дела.

Никто не понимал, во имя чего все это делалось, но каждый боялся высказывать сомнения, так как подобное высказывание неминуемо навлекало подозрение в пособничестве или сообщничестве с «врагами народа».

В один из дней Горбач созвал совещание оперативного состава, на котором я должен был присутствовать, но я послал туда своего заместителя Хайта, от которого потом узнал, что Горбач во всеуслышание обозвал меня «барином».

В конце третьей недели моего пребывания в Новосибирске мне позвонила Людмила Андреевна Невская - жена моего старого товарища и пригласила к ним вечером на ужин. Я с удовольствием принял приглашение, чтобы хоть немного отвлечься и побыть с друзьями.

С тяжелым сердцем прощался я в тот вечер с Невским. Мы с Александром Павловичем знали друг друга многие годы, постоянно контактировали не только по работе, но были близко знакомы семьями, и тем не менее я ясно чувствовал, что в тот вечер он жалел, что Людмила пригласила меня. Это было то страшное время, когда каждый, боясь за себя, старался быть подальше от всякого, кто хоть в малейшей степени мог подпасть под подозрение. Невский, как начальник транспортного отдела, безусловно, был хорошо знаком с «кухней», на которой фабриковались «враги народа», и знал, что одной фразы, произнесенной Горбачом, могло оказаться достаточно, чтобы над моей головой сгустились самые черные тучи. А за мною ниточка могла потянуться и к нему как к старому знакомому.

Распрощавшись с Невским (Александра Павловича в тот вечер я видел в последний раз, летом 1938 года он был арестован и вскоре расстрелян), я отправился к себе в кабинет, связался по телефону с Чернышевым, доложил ему о высказываниях Горбача на оперативном совещании по моему адресу и сказал, что не считаю возможным при таких обстоятельствах продолжать работу в Новосибирске.

Чернышев уговаривал меня не нервничать и спокойно продолжать работать, но я настаивал на том, что в такой обстановке работать не могу. Разговор наш ни к чему не привел, и мы прекратили его, оставшись каждый при своем мнении.

На следующий день я написал приказ по областному управлению милиции примерно следующего содержания:

«В связи с моим выездом по делам службы, с докладом в Москву, оставляю своего заместителя тов. Хайта исполняющим обязанности начальника областного управления милиции.

Приказываю: ни одного работника уголовного розыска и милиции не отвлекать от своих прямых обязанностей и не разрешать использовать их на другой работе.

Начальник Новосибирского областного управления милиции (Шрейдер)».

После этого я выехал в Москву.

Прибыв в Москву 18 или 19 февраля 1938 года, я заехал домой и предупредил жену, что уехал из Новосибирска самовольно и поэтому не знаю, что меня ожидает - возможно даже, арест.

Затем я направился к начальнику Главного управления милиции СССР Чернышеву, которому доложил, что не могу больше продолжать работу в Новосибирске и готов понести за свой отказ любое наказание, которое он найдет нужным применить в отношении меня.

Далее я подробно доложил об обстановке в Новосибирске, о положении дел в милиции и о принятых мною мерах, а также о творящихся там в УНКВД беззакониях: об арестах и расстрелах по распоряжению Горбача бывших русских солдат и офицеров, попавших в плен во время империалистической войны, которые якобы признавались, что являются немецкими шпионами, об избиениях, пытках, расстрелах в «бане» и т. п. Естественно, что я уведомил Чернышева, что знаю обо всем этом со слов моих подчиненных сотрудников, принимавших участие в ряде операций.

Василий Васильевич, - сказал я Чернышеву. - У меня никогда не дрогнет рука в борьбе с настоящими врагами народа, но я чекист и не верю, чтобы двадцать пять тысяч русских солдат и офицеров оказались шпионами. Со слов моего начальника угрозыска Карасика, который имел некоторое отношение к следствию по этой группе, среди арестованных солдат и офицеров бывшей царской армии было много участников гражданской войны, боровшихся против Колчака, а также много партизан, воевавших на стороне Красной Армии.

Закончил я свой рассказ утверждением, что считаю Горбача фальсификатором и провокатором, который вводит в заблуждение Ежова и Фриновского, пользуясь хорошим к нему отношением с их стороны.

Василий Васильевич, выслушав меня, сказал, что обо всем доложит Ежову и, вероятно, мне придется потом самому подтвердить все рассказанное Николаю Ивановичу.

На следующий день я опять пришел к Чернышеву, который сказал мне, что Ежов принять меня не имеет времени, но что он возмущен действиями Горбача и приказал отозвать меня из Новосибирска и дать мне другую работу. Затем он показал мне копию телеграммы за подписью Ежова, посланной Горбачу, в которой ему ставилось на вид нетактичное поведение в отношении своего заместителя по милиции и он предупреждался, что нового начальника милиции ему не пошлют и впредь обязанности начальника милиции и вся ответственность за эту работу полностью возлагаются лично на него.

Тогда я верил, что Чернышев доложил Ежову не только о нетактичном отношении Горбача ко мне и об использовании работников милиции не по назначению, но и о творящихся в Новосибирске незаконных арестах и расстрелах и что по последнему вопросу Ежов будет принимать какие-либо меры. Но теперь думаю, что Василий Васильевич, гораздо лучше меня разбиравшийся в обстановке, царящей в то время в верхах, а также хорошо ко мне относящийся, наверное, воздержался от передачи Ежову моих настроений по поводу массовых расстрелов, которые в то время проводились повсеместно.

Через день Чернышев сообщил мне, что по распоряжению Ежова меня назначают заместителем наркома внутренних дел по милиции и начальником главного управления милиции Казахской ССР и что наркомвнудел Казахстана Реденс, которого запросили, дал согласие на мое назначение.

Я был приятно удивлен тем, что меня - единственного из начальников управлений милиции - назначили замнаркомвнуделом. Обычно во всех республиках начальники милиции были помощниками наркомов, а в областях помощниками начальников УНКВД. Я наивно думал, что Ежов хочет морально поддержать меня в связи с незаслуженно нанесенной мне Горбачом обидой.

Теперь я считаю, что, скорее всего, был обязан своим повышением в должности хорошему отношению ко мне В.В.Чернышева.

Успокоенный и окрыленный, с новым назначением в кармане, я на следующий день отправился обратно в Новосибирск, чтобы сняться там с партийного учета.

В Новосибирске я пробыл всего несколько часов, от поезда до поезда. Снялся в райкоме с партучета, а затем со своими (уже бывшими) заместителями и с начальником угрозыска мы хорошо пообедали на прощание в ресторане «Центральной» гостиницы.

Все поздравляли меня с повышением в должности и радовались, что мне удалось «одернуть и поставить на место» начальника УНКВД Горбача, который до моего приезда помыкал работниками милиции как хотел.

Хайт с юмором рассказывал, как Горбач, получив от Ежова выговор за нетактичное поведение в отношении начальника милиции и узнав, что я назначен в Казахскую ССР заместителем наркома, с яростью ругался по моему адресу, называя сволочью и призывая на мою голову всевозможные проклятия за то, что я посмел нажаловаться на него в Москве.

После обеда все присутствующие проводили меня на вокзал, где мы, пожелав друг другу всяческих благ и успеха в работе, распрощались, и я по новой, знаменитой тогда железнодорожной магистрали Турсиб направился прямым назначением через Семипалатинск в Алма-Ату.

Прибыв на станцию Алма-Ата, я зашел в транспортное отделение милиции и попросил соединить меня по телефону с наркомом внутренних дел Казахстана С.Ф.Реденсом. Узнав, что я приехал и сижу на вокзале, Станислав Францевич отругал меня за то, что я не дал телеграммы, и сказал, что сейчас же отправляет за мной машину. Через 10–15 минут за мной приехали знакомый мне по Иванову Викторов, незадолго до моего приезда получивший назначение на должность начальника 3-го отдела УГБ Казахской ССР, и секретарь Реденса Козин. Пока мы ехали с вокзала, для меня успели забронировать номер в единственной тогда в Алма-Ате гостинице, где я оставил чемодан и отправился к Реденсу.

Станислав Францевич был искренне рад моему приезду, держал себя со мною так же просто, как и прежде, когда я работал у него в 1933 году в Московской области - начальником 6-го отделения. Вглядываясь в его лицо, я радовался, видя его не изменившимся, и гнал от себя мысли о том, что это тот самый Реденс, под руководством которого Радзивиловский с компанией начинал свою страшную работу по уничтожению руководящих партийных и советских работников Москвы и области.

Поговорив с Реденсом, я отправился к начальнику главного управления милиции Казахской ССР Кролю, которого должен был сменить. Еще в Москве я узнал, что его снимали с работы как не справляющегося со своими обязанностями. С Кролем я не был знаком, но слышал о нем как о старом заслуженном большевике, члене партии с 1905 года.

Приехав в главное управление милиции, размещавшееся в трехэтажном старинном доме с какими-то темными лестницами и переходами, я был неприятно поражен запущенностью здания как снаружи, так и внутри. Коридоры и лестницы был заплеваны и замусорены, никаких вахтеров нигде я не встретил, кто угодно мог свободно ходить по всем комнатам и кабинетам управления. У входа в коридоре лежали несколько пьяных, спящих мертвым сном… Войдя в кабинет Кроля, я представился и вручил ему мои документы. Кроль оказался хилым человеком болезненного вида, видимо, очень добрым и душевным. Он выразил удивление и даже обиду, что я сразу с вокзала поехал к Реденсу и не известил его о приезде, чтобы он мог меня встретить.

Я оправдался тем, что Реденса давно знаю, а его, Кроля, не торопился огорчать, понимая, что не очень приятно оказаться в его положении - сдающего дела. Затем, чтобы развеселить его, я рассказал, что в 1919 году, пробираясь через границу из Вильно, занятого белополяками, я имел поручение к нему - Кролю - от виленского подпольщика, писателя Оршанского, но, получив в Утьянах от Эйдукевича другое задание, передал последнему все, что требовалось передать Кролю. И только вот теперь, через 19 лет, наконец увидел его - Кроля…

Мы поговорили с ним об общих знакомых, товарищах по 1919 году. Не помню, в тот же вечер или на другой день я заходил к нему домой, на улицу Фрунзе. Кроль был холостяком и жил в маленьком одноэтажном особнячке совершенно один. Какая-то пожилая женщина приходила к нему делать уборку и готовить, но тем не менее в домике был ужасный беспорядок и неприятный запах, так как Кроль держал в квартире трех кошек, которых очень любил.

Почувствовав ко мне расположение, Кроль сказал, что ожидает ареста, поскольку слышал, что на отозванного в Москву и, по имеющимся у него сведениям, уже арестованного там бывшего наркомвнудела Казахской ССР Залина собран большой компрометирующий материал, а он с Залиным проработал здесь довольно большой период. Я попытался разуверить его, но известие об аресте Залина, которого я знал с самой лучшей стороны, огорчило меня.

Дня через два Кроль должен был уезжать в Москву для получения нового назначения. В день его отъезда я собрал руководящий оперативный состав и обратился ко всем товарищам с просьбой - вместе со мною проводить заслуженного старого революционера, проработавшего здесь долгое время. Одновременно я приказал начальнику железнодорожной милиции выставить на перроне почетный караул на проводах Кроля. В результате собралось довольно много народа.

Старик, не ожидавший таких проводов, растроганно прощался с бывшими сослуживцами, а когда дошла очередь до меня, крепко расцеловался со мною и не мог сдержать слез.

В купе международного вагона, забронированное для Кроля, внесли его любимых кошек в каких-то корзинках или коробках, и поезд тронулся.

Узнав о проводах, устроенных мною Кролю, Реденс с неудовольствием заявил, что незачем было это делать. Видимо, он предвидел или точно знал о грозящем Кролю аресте.

Тем не менее я был доволен, что на прощание доставил старому большевику хоть несколько приятных минут. (Опасения, высказанные Кролем, оправдались. Вскоре после приезда в Москву он был арестован и, видимо, расстрелян или погиб где-нибудь в лагере.)

Чуть ли не на следующий день после моего прибытия в Алма-Ату Реденс повез меня представлять первому секретарю ЦК Казахстана Леону Исаевичу Мирзояну, председателю Совнаркома Исаеву и ряду других руководящих работников республики.

Я обратился к Мирзояну с просьбой помочь с кадрами, и, хотя он сначала огрызнулся, сказав, что «не обязан быть нянькой у милиции», все же ЦК Казахстана был мобилизован ряд членов партии и комсомольцев для укрепления органов милиции.

В Алма-Ате я встретил некоторых старых сослуживцев. Нашлись знакомые и среди моих подчиненных по линии милиции.

С большой радостью встретились мы в Алма-Ате с корреспондентом «Правды» Александром Дмитриевичем Козловым, с которым подружились еще в Иванове, где он был в том же амплуа. Козлов познакомил меня с корреспондентом «Известий» Семеновкером, и оба стали постоянными моими спутниками и гостями в свободные вечера и выходные дни - сначала в гостинице, а затем, когда приехала моя семья, в маленьком особнячке на улице Фрунзе.

Положение с уголовной преступностью в Казахстане было таким же тяжелым, как к моему приезду в Иванове или в Новосибирске. Как в управлении, так и на местах накопилось огромное количество нераскрытых дел по убийствам, вооруженным грабежам и квалифицированным кражам. Это тяжелое положение частично объяснялось тем, что на территории Казахстана находился огромный Карагандинский лагерь и такие же лагеря были расположены в граничащих с Казахстаном Новосибирской и Алтайской областях. В те годы уголовники довольно часто совершали массовые побеги, а поскольку в Алма-Ате в то время не было паспортного режима, большинство уголовного элемента оседали в столице Казахстана.

Как в свое время в Ивановской области, здесь сразу же пришлось принимать чрезвычайные меры. Для усиления работы милиции на всех крупных предприятиях республики начали активно создаваться группы ОСОДМИЛ, которые до этого существовали лишь на бумаге.

По договоренности с прокуратурой был максимально ускорен процесс следствия. Была произведена соответствующая перестановка кадров в уголовном розыске и в ОБХСС. На руководящие оперативные должности были выдвинуты способные молодые работники, а также началась повседневная работа по насаждению соответствующей агентуры, которой, как и к моменту моего приезда в Иваново, в Алма-Ате почти не было.

Аппарат милиции Казахстана был работоспособный, а наркомвнудел Реденс не отвлекал работников милиции на другие дела. Наоборот, помогал чем мог.

Через несколько дней после моего приезда начальник санотдела управления милиции Фролов (прекрасный врач, с большой любовью относящийся к своим обязанностям), докладывая о положении дел, пожаловался, что его подчиненная женщина-врач, член партии (фамилии не помню), наблюдающая за камерами предварительного заключения при главном, а также при всех городских отделениях милиции, несмотря на неоднократные его требования и предложения, бездельничает и не выполняет элементарных правил санитарии и гигиены. Я вызвал при Фролове этого врача, и мы все вместе отправились обследовать состояние тюрем. То, что представилось моим глазам, намного превосходило описания доктора Фролова. В камерах была неописуемая грязь, невыносимая вонь, у многих арестованных была чесотка, многие жаловались на боли в желудке, некоторые арестованные обовшивели и т. п. Аналогичное положение было и в других камерах предварительного заключения в пяти или шести городских отделениях милиции, которые мы в тот день осмотрели. Когда я начал распекать эту женщину-врача, спросив, как она, врач и член партии, могла допустить подобное безобразие, и пригрозил, что отдам ее под суд, она высокомерно заявила:

Я переживаю здесь третьего начальника, и все были довольны моей работой. А вы хотите создать какой-то рай для «врагов народа» и преступников.

Это ваша работа скорее напоминает действия настоящего врага народа, - оборвал ее я и тут же поручил начальнику отдела кадров составить приказ об ее увольнении и о передаче материала в парторганизацию для разбора ее деятельности. (Проводилось ли это разбирательство, я не проследил, но с этой женщиной мне довелось позднее встретиться при совершенно иных обстоятельствах.)

Поскольку в Алма-Ате, как я уже упомянул, было огромное количество уголовников, ЦК и правительство Казахстана еще до моего приезда ходатайствовали перед ЦК и Совнаркомом СССР о необходимости введения в Алма-Ате паспортного режима. Однако решение этого вопроса затягивалось, и я, ознакомившись с положением дел, специальной докладной описал В. В. Чернышеву катастрофическое положение с преступностью и просил ускорить введение режима.

Вскоре после этого был получен приказ наркомвнудела о введении в Алма-Ате паспортного режима, ответственность за выполнение которого была возложена персонально на меня.

Не знаю, было ли известно инициаторам из ЦК и Совнаркома Казахстана о всех вытекающих из этой меры последствиях. Во всяком случае, я, поддерживая это ходатайство в своей докладной на имя Чернышева, имел в виду очищение города от уголовных элементов. Но оказалось, что большая половина лиц, подлежащих высылке, относилась не к уголовникам, а, увы, к местным специалистам и интеллигенции. Дело в том, что в 1926–27 годах и в более позднее время в Алма-Ату высылали ученых, инженеров, врачей, агрономов и других специалистов, в прошлом судимых на небольшие сроки (3–5 лет) или сосланных на поселение. Почти у всех из них эти сроки давным-давно истекли, но теперь, с вводом паспортного режима, по нелепому указанию свыше требовалось снимать их с насиженных мест и выселять в районные центры.

От этого непродуманного мероприятия страдала вся республика, так как ее столица теряла наиболее видных ученых, город лишался знаменитых профессоров и врачей, прекрасных инженеров-строителей, многие из которых давно были зачислены в штат НКВД или в штаты руководящих органов республики.

Однако делать было нечего. Теперь все мы были обязаны выполнять приказ ЦК и Совнаркома. В течение двух-трех недель мне на подпись приносили огромные списки, сшитые в целые тома, граждан, подлежащих высылке.

На этой почве у меня произошло несколько столкновений с первым секретарем ЦК Казахстана Мирзояном, который требовал не высылать тех или иных ценных работников республиканского аппарата, а я настаивал, чтобы он возбуждал об этом ходатайство перед Москвой, так как сам я не имел полномочий это делать. Аналогичные столкновения происходили и с рядом других руководящих работников республики. Но, конечно, мне приходилось нарушать требования, и я на свой страх и риск вычеркивал из списков не одну сотню фамилий наиболее пожилых врачей, профессоров и инженеров, считая, что будет полезнее, если они останутся в Алма-Ате. Не знаю, не подвергались ли все они высылке после моего ареста, последовавшего месяца через полтора после окончания всех этих дел…

Несколько позднее у меня с Мирзояном произошел конфликт по иному поводу. В газете «Правда» была помещена критическая статья, затрагивающая Мирзояна, под названием, кажется, «На поводу у националистов». Мирзоян узнал об этой статье заранее (в Алма-Ату центральные газеты привозились через сутки или двое) и распорядился запретить продажу этого номера газеты. В связи с этим я выступил на партконференции, обвинив Мирзояна в недопустимых действиях. (Во время пребывания в Алма-Ате меня избрали сначала членом райкома, затем горкома и, наконец, Алма-Атинского обкома партии.) После моего выступления Реденс сделал мне замечание, сказав, что я напрасно выступал с критикой Мирзояна, так как он может сделать из этого вывод, что в НКВД ведется разработка на него.

А разве такая разработка ведется? - удивился я.

Реденс ответил, что ему дано указание из Москвы подобрать материалы на Мирзояна.

С Реденсом в Алма-Ате у меня с самого начала установились хорошие взаимоотношения, но, несмотря на это, в то время яд недоверия настолько сильно отравил всех нас, что я боялся быть с Реденсом откровенным до конца и старался не заговаривать с ним на темы о проводимых его подчиненными следствиях, арестах и т. п. Сам он также первое время не затрагивал этих вопросов. Интуитивно я чувствовал, что сам Реденс хотя и выполняет приказы Сталина и Ежова, но работает не с полной отдачей.

За три с половиною месяца совместной работы я, присутствуя почти на всех оперативных совещаниях УГБ, не раз был свидетелем того, как Реденс себя вел. Он старался уклониться даже от санкции на арест тех или иных руководящих работников, взваливая эти обязанности на своего заместителя по УГБ Володько.

Вообще в тот период Реденс старался как можно меньше работать, устраивая для себя различного рода проверки и инспекции, чтобы побольше поездить по городу, по пригородам, и постоянно уговаривал меня ехать вместе с ним.

Со своими заместителями Реденс не только не дружил, но я ни разу не видел никого из них у него дома. Кроме меня у него бывали только его секретарь Козин и Викторов.

Переехав из гостиницы в бывшую квартиру Кроля, расположенную рядом с домом Реденса, я распорядился, чтобы мне приносили обед и ужин из нашей столовой. Узнав об этом, Реденс стал настаивать, чтобы я обедал у него. Я старался уклоняться от этих приглашений, чтобы не надоедать, все же довольно часто Станислав Францевич затаскивал меня к себе обедать.

К Викторову я ни в Иванове, ни здесь, в Алма-Ате, никаких симпатий не чувствовал. Наоборот, зная о его участии в самых страшных и грязных делах, инстинктивно держался от него по возможности на отдалении. Он же всегда был со мною подчеркнуто любезен и вежлив, и у меня не было формально никаких оснований считать его своим недоброжелателем. Встречались мы только у Реденса. К себе я его никогда не приглашал и к нему домой никогда не ходил.

Из обрывков разговоров Викторова и других следственных работников НКВД между собой, которые мне приходилось слышать, я знал, что они, так же как и в Иванове, избивают арестованных и добиваются от подследственных нужных им показаний, но открыто об этом не говорилось.

Более того, однажды я своими ушами слышал, как Реденс на оперативном совещании руководящего состава наркомата, где я присутствовал, заявил:

До меня дошли сведения, что кое-кто из работников отдела Викторова применяет физические методы во время допросов. Предупреждаю, что буду отдавать под суд любого работника за такие дела.

На вопрос одного из присутствующих: «А как же быть с директивой центра, с которой вы нас ознакомили?» (речь, видимо, шла о директиве за подписью Сталина, разрешающей применение физических методов в отношении «врагов народа». О существовании этой директивы я узнал спустя год, находясь под следствием) Реденс сдержанно ответил:

Если речь пойдет о явных шпионах, то и тогда надо быть очень осторожными в части применения физических методов.

Ни тогда, ни теперь я так и не знаю, для чего Реденс говорил о запрещении физических методов при допросах. Ведь он не мог не знать, что как в Москве, так и здесь, в Алма-Ате, его подчиненные применяли и применяют в отношении подследственных избиения, но, видимо, на всякий случай он публично запрещал физические методы, а может быть, говорил это для собственного успокоения, что, конечно, не мешало его работникам преспокойно продолжать свое грязное дело.

Бывая на оперативных совещаниях у Реденса, я вскоре из докладов работников УГБ услышал, что готовится материал против первого секретаря ЦК Мирзояна, председателя Совнаркома Исаева и ряда других партийных руководящих работников Казахстана. Так же продолжали собирать материал на уже арестованного в Москве бывшего до Реденса наркома - Залина.

Залина (Левина) я помнил с 1919 года, когда он был народным комиссаром труда Литвы и Белоруссии. Я рассказал Реденсу все, что знал о Залине, выразив сомнения в возможности какой-либо виновности его перед партией. Реденс сказал, что Залин попал под сильное влияние Мирзояна и вообще очень либеральничал, распустил весь аппарат.

Но разве это контрреволюция? - попытался возра зить я.

Москва рассматривает это именно так и все время требует от меня дополнительные материалы, - поморщившись, объяснил Реденс, показывая тем самым, что ему неприятны мои расспросы.

Позднее, когда я как-то поинтересовался, как же мне вести себя по отношению к Мирзояну и можно ли ему докладывать обо всем, Реденс ответил, что на Мирзояна имеются очень серьезные материалы, и посоветовал «особенно с ним не откровенничать».

Когда я прибыл в Алма-Ату, кажется, так называемая «спецтройка» уже не работала, поэтому основная масса дел на «врагов народа» передавалась в спецколлегию Верховного суда.

Председателем спецколлегии Верховного суда Казахской ССР был бывший работник органов Бурдаков, который в то время проявлял особое рвение в выявлении и уничтожении «врагов народа». Бурдакова Реденс неоднократно характеризовал как карьериста высшей марки. Я несколько раз встречал Бурдакова на партактивах. Это был полный человек с круглым, лоснящимся от жира лицом. Стоило ему встретиться с кем-либо из начальства - Мирзояном, Исаевым, Реденсом или даже со мною, - как он мгновенно начинал кланяться, расшаркиваться, юлить и с подхалимской улыбочкой сыпать лакейскими словечками: «Слушаюсь!», «Так точно!» и т. п. (Спустя полгода, сидя в Бутырской тюрьме в Москве, я столкнулся в одной из камер с группой ответственных работников Казахстана, в числе которых был бывший наркомюст, от которого я узнал многие подробности о зверской деятельности в Алма-Ате Бурдакова. С его слов, Бурдаков за «особые заслуги» в уничтожении лучших казахстанских партийных и советских работников после ареста Реденса был назначен наркомвнуделом Казахстана и взял к себе заместителем бывшего начальника Семипалатинского отдела НКВД Бориса Чиркова. Все доставленные из Казахстана арестованные товарищи рассказывали об ужасных избиениях и пытках, которые применяли к подследственным Бурдаков и Чирков. Впоследствии Бурдаков был «наказан», т. е. переведен на должность начальника управления Воркутинскими лагерями, где, по существу, являлся «наместником», распоряжавшимся жизнью десятков тысяч заключенных коммунистов и беспартийных. Его дальнейшая судьба мне неизвестна.)

Но возвращаюсь к алма-атинскому периоду. Когда был арестован первый заместитель Реденса по НКВД Володько, а вскоре вслед за ним и начальник управления погранохраны (замечательный большевик, прекрасный партийный работник, по национальности латыш, фамилию которого я забыл), Реденс возложил на меня руководство управлением погранохраны. Он также пытался уговорить меня согласиться на должность заместителя наркома по НКВД, но я категорически отказался, говоря, что я очень люблю работу в милиции и ничего героического не вижу в нынешней работе НКВД.

Несмотря на то, что я никогда сам не заводил с Реденсом разговоров на скользкую тему о причинах массовых арестов и о «новых методах» следствия, все же этот разговор несколько раз возникал, и всегда по инициативе Реденса.

Как-то поздно ночью он позвонил мне в кабинет и предложил проехаться по городу. На обратном пути, не доезжая до дома, мы отпустили машину, решив немного прогуляться пешком.

Не знаю уж, что произошло у Реденса в управлении в тот вечер, но он вдруг без всякой связи с разговором, который мы вели в машине, сказал:

Жил бы Феликс Эдмундович, он всех нас перестрелял бы за наши дела.

За что же? - разыгранно непонимающе спросил я.

Твое счастье, что ты работаешь в милиции, а каково мне? - произнес Реденс. - Ведь я должен выполнять, по существу, преступные приказы. И хотя я формально запрещаю бить подследственных, тем не менее прекрасно знаю, что мои подчиненные бьют.

Я сказал Реденсу, что в Иванове его «воспитанник» Радзивиловский с компанией тоже с успехом применял новые методы следствия, в результате чего уничтожил большое количество руководящих партийных и государственных работников, в виновности которых я сомневаюсь, хотя большинство из них признались в принадлежности к правотроцкизму.

Когда я произнес фамилию Радзивиловского, Реденс брезгливо поморщился.

Какой он мой воспитанник? Радзивиловский - вы движенец Агранова, а теперь любимец нового наркома. В прошлом Радзивиловский был способным чекистом, но по натуре - страшный карьерист. Ему приказывают, а он рад стараться. Не остановится даже перед тем, чтобы уничтожить родного отца.

Тогда я рассказал, что Радзивиловский в Иванове не дал меня арестовать, хотя, видимо, кто-то собирал на меня материал. И привел эпизод с Саламатиным, угрожающим мне расстрелом.

Тебе просто повезло! - заключил Реденс, выслушав меня.

Воспользовавшись тем, что наш разговор зашел на болезненно интересующую меня тему, я спросил Реденса о нашумевшем деле группы наших военачальников во главе с Тухачевским и вспомнил, как Стырне в Иванове заверил меня, что «дело чистое».

Как же получилось, Станислав Францевич, с Тухачевским и другими военными руководителями? Ведь они признались в шпионаже! Как вы могли «проспать» это дело?

После большой паузы Реденс задумчиво сказал:

Ну, раз признались, значит, враги. Да и дело их вел центр, а не Московская область. Правда, у меня тогда забрали на следствие «лучших специалистов» во главе с Радзивиловским. - Произнося фамилию последнего, Реденс снова поморщился. - А в общем, давай прекратим говорить на эту невеселую тему. Мы с тобой ничего не знаем.

Я действительно ничего не знаю, - ответил я, - но вы, как начальник УНКВД Московской области, должны все хорошо знать.

Лучше бы я тоже ничего не знал. И прошу тебя, давай на этом закончим.

Анализируя все эти разговоры с Реденсом в 1938 году сейчас, более тридцати лет спустя, я глубоко убежден, что Станислав Францевич уже тогда отлично понимал, от кого исходила кровавая истерия (так же как знал, что Ежов, к которому он, кстати говоря, относился с неприязнью, являлся только очередным мавром, который, сделав свое кровавое дело, должен будет уступить место другому, выдвинутому хозяином). Но положение Реденса и обстановка того времени обязывали его, да и всех нас ни при каких условиях не называть вещи своими именами и не быть до конца откровенными даже с лучшими друзьями. Я же для Реденса не был близким другом, хотя мы были сравнительно давно знакомы. Он ценил меня как энергичного работника, а я уважал его как хорошего начальника и, кстати, как близкого родственника Сталина, которого я в то время боготворил и слепо верил, что он не знает о том, что творится в органах НКВД.

В середине апреля 1938 года в Алма-Ату приехала моя жена с малышами. Старшему, Мише, шел уже четвертый год, младшему, Вите, исполнилось два года. Мы жили в маленьком домике, окруженном крохотным садиком, на улице Фрунзе, в глубине двора. В двух-трех метрах от нашей терраски проходил забор реденсовского участка. В заборе специально были выломаны две доски, и через это отверстие мы ходили друг к другу в гости, чтобы не обходить вокруг, через улицу.

Жену Реденса - Анну Сергеевну Аллилуеву (младшая ее сестра, Надежда Сергеевна, была женой Сталина) - я знал раньше. В Москве один период (1927–29 годы) я и семья Реденса жили в одном доме в Варсонофьевском переулке, № 4, но подружились мы семьями в короткий алма-атинский период.

Младший сын Реденса Володя был почти ровесником нашему Мише, и они часто играли вместе, старший сын, Леонид, был значительно старше всех: ему было лет девять.

Как и в Иванове, у нас здесь постоянно бывали гости. Мы угощали своих гостей замечательно вкусными алма-атинскими яблоками, а с первых чисел мая - необыкновенно крупной черешней и клубникой. Материальное положение нашей семьи по сравнению с ивановским периодом значительно улучшилось, и мы могли позволять себе то, что ранее было недоступным.

Во второй половине апреля в Алма-Ату приехал бывший начальник одного из отделений угрозыска в Иванове Кондаков. Оформляя в Москве свой перевод, Кондаков получил выделенную для меня Чернышевым автомашину «ЗИС-101». Как только бежевый красавец «ЗИС» (бывший тогда новинкой) появился на улицах Алма-Аты, он вызвал восхищение и зависть всех руководящих работников. Реденс, Мирзоян, Исаев и еще кто-то наперебой предлагали мне поменяться с ними, обещая за «ЗИС» две легковые машины, но я меняться не захотел и очень гордился своей замечательной машиной.

Плохие новости привез мне Кондаков из Иванова.

Он рассказал, что новый начальник УНКВД, прибывший в Иваново после Радзивиловского, Журавлев, производит все новые и новые аресты. Недавно арестовал начальника санчасти милиции доктора Дунаева. Ждет ареста мой земляк, работник НКВД Клебанский, который, встретясь перед отъездом с Кондаковым, высказал ему свои предположения на этот счет. Журавлев вызывает к себе уволенных мною из милиции за взяточничество, пьянство, разложение и нарушение соцзаконности работников, восстанавливает их на работе в милиции, предварительно «помогая» им составлять какие-то показания. По словам Кондакова, в милиции и УНКВД Иванова упорно ходят слухи о том, что Журавлев и его помощники подбирают материалы на меня и что меня, по-видимому, скоро арестуют.

Немедленно после разговора с Кондаковым я пошел к Реденсу и рассказал ему обо всем услышанном, но он успокоил меня, сказав, что не видит никаких оснований для волнений.

Конечно, «Ежик» творит чудеса, и никто из нас не может быть гарантирован от ареста, - закончил Реденс, - но если никаких дел за тобой нет, можешь быть спокоен.

Несмотря на утешения Реденса, всевозможные страшные мысли невольно лезли в голову, как я ни пытался с утра и до вечера занимать себя работой. Я поделился своими переживаниями с женой, сказав, что, возможно, на меня в Иванове готовится какой-то провокационный материал, но чтобы она знала, если меня арестуют, что я не чувствую за собой никакой вины и никаких проступков против партии и народа никогда не совершал.

Мы с женой погоревали о попавшем в беду добряке и милейшем человеке, друге нашего дома в Иванове докторе Дунаеве. В виновность Александра Федоровича Дунаева невозможно было верить.

Накануне 1 мая Реденс, как обычно, потащил меня вечером «проверять», как город подготовлен к празднованию. Я уже упоминал, что он в тот период старался как можно меньше бывать в управлении. Мы на машине отправились по улицам Алма-Аты, как вдруг в одном окне второго этажа, зарешеченном крупной клеткой, увидели ярко освещенный портрет Сталина, как будто бы смотрящего сквозь решетку. Не хватало только поднятой руки со сжатым кулаком, чтобы получилось полное впечатление известного тогда плаката МОПР «Рот Фронт» об узниках фашизма. Поднявшись на второй этаж, мы увидели какое-то захудалое учреждение. Зарешеченное окно находилось в комнате секретно-шифровального отдела.

Что же это вы товарища Сталина за решетку посадили? - не повышая голоса, спросил у дежурного Реденс.

Тот вскочил с места, увидев нас в форме НКВД, и растерянно стал что-то бормотать о своем неведении и о том, что он сейчас, мол, составит акт по этому поводу.

Нет уж, вы, пожалуйста; никакого акта не составляйте. А то он попадет к нам, и придется еще этим делом заниматься. А просто сейчас же снимите с окна портрет, как будто там его никогда и не было, - заключил Реденс, крайне обрадовав дежурного, у которою, по всей видимости, душа уже давно была в пятках.

Когда мы выходили на улицу, я подумал, что, будь вместо Реденса кто-либо из холуев Радзивиловского, Горбача и им подобных, тут уж неминуемо было бы создано «крупное дело» о «дискредитации вождя народов», повлекшее за собою арест руководителей учреждения.

За несколько дней до 1 мая в Алма-Ату прибыла «инкогнито» группа товарищей из ЦК во главе со Скворцовым (кажется, Николаем Александровичем). Как мне сказал Реденс, товарищи из ЦК прибыли специально для проверки собранных материалов о контрреволюционной деятельности Мирзояна и его приближенных и с заданием разгромить группу Мирзояна.

Первого мая 1938 года группа работников НКВД, возглавляемая Реденсом, в которую входил и я, находилась на правительственной трибуне, с которой Мирзоян, Исаев и другие руководители Казахской ССР приветствовали праздничную, расцвеченную самыми яркими красками демонстрацию трудящихся Алма-Аты.

Во многих колоннах трудящиеся Казахстана несли огромные портреты Мирзояна, по размеру большие, чем Сталина. Корреспонденты «Правды» и «Известий» усиленно фотографировали колонны с такими портретами для отправки фотографий в Москву.

Кто-то рассказывал, что Мирзоян якобы сказал альпинистам, покорившим одну из самых высоких горных вершин и предложившим назвать эту вершину «пиком Сталина», что «следующий покоренный пик будет имени Мирзояна».

Жены, Реденса и моя, вместе со всеми четырьмя мальчиками находились на трибуне для гостей. Козлов мимоходом «щелкнул» фотоаппаратом возле них, и эта фотография сохранилась у нас до сих пор.

После демонстрации Реденс предложил поехать за город, и мы, завезя жен с ребятами домой, отправились на прогулку к реке Илие. По дороге в горы мы устроили своеобразные гонки, и мой первоклассный шофер Иванов на новом бежевом «ЗИСе» оказался победителем, обогнав «бьюик» Реденса. Тот страшно ругался нам вслед, призывая на меня и моего шофера всевозможные проклятия, но мы дали газ и запылили им в нос.

Выкупавшись в реке Илие, мы к обеду возвратились в Алма-Ату. У себя в домике я застал Козлова и Семеновкера, которых пригласил обедать. Но только мы собрались сесть за стол, как через дыру в заборе появился Реденс и стал настаивать, чтобы все мы шли обедать к ним. Мы с женой пытались протестовать, говоря, что у нас гости, но Реденс схватил наших ребятишек: Мишу под правую, а Витю под левую руку и, ни слова не говоря, потащил их сквозь дыру в заборе на свою территорию. Ребята дружно заорали, усиленно мотая ногами и руками. Нам и корреспондентам ничего не оставалось, как следовать за Реденсом.

Обед прошел весело и непринужденно. Анна Сергеевна наготовила много очень вкусных блюд. Все немного выпили, корреспонденты острили.

К концу обеда вдруг зазвонил телефон. Реденса соединили с Москвой. Видимо, разговор был заказан заранее. Все мы приумолкли и невольно вслушивались в разговор Реденса в соседней комнате. Поздравляя кого-то с праздником (не называя имени), Реденс сказал, что мы только что пили за его здоровье. Затем собеседник Реденса, видимо, спросил, как идет дело Мирзояна, на что Станислав Францевич ответил: «Сегодня носили на демонстрации его портреты размером в человеческий рост! Приехавшие из Москвы товарищи сами это видели» (имея в виду группу Скворцова). Завершил разговор Реденс сообщением, что «на днях все будет закончено». (Поскольку, как тогда полагалось, мы первый тост пили за Сталина, у меня сначала создалось впечатление, что Реденс говорил со Сталиным, но много лет спустя Анна Сергеевна, бывшая у нас дома, утверждала, что Реденс из Алма-Аты ни разу не говорил по телефону со Сталиным, так как тогда у них уже были испорчены отношения. За Ежова мы не пили, да и Реденс, судя по его высказываниям, явно его недолюбливал, а Ежов, как говорили, побаивался Реденса, как родственника Сталина. Скорее всего, думаю я теперь, Реденс говорил тогда с Кагановичем.)

Через день или два из Москвы поступило решение ЦК за подписью Сталина об освобождении Мирзояна от должности первого секретаря ЦК КП Казахстана. Мирзоян был отозван в распоряжение ЦК ВКП(б). На его место был рекомендован прибывший ранее из Москвы Н. А. Скворцов.

Мирзоян тут же уехал в отдельном вагоне в Москву. От Реденса я узнал, что по дороге в Москву он был арестован.

Поздно вечером, когда мы вдвоем с Реденсом возвращались домой и, отпустив машину, пошли пешком пройтись, Реденс с раздражением сказал:

Вот арестовали почти всех секретарей ЦК союзных республик, крайкомов и обкомов, многие из которых были хорошими коммунистами, а такую сволочь, как Берия, небось не трогают, так же как не трогают холуев Кагановича и Хрущева.

Я с удивлением взглянул на Реденса, не понимая, чем вызван такой взрыв негодования против Берии, но оказалось, что Реденс хорошо знал Берию по совместной работе в Закавказье. Одно время Реденс был назначен полпредом ОГПУ в Закавказье, а Берия был у него заместителем.

От Реденса же я узнал, что он располагал сведениями о том, что, когда в 1925 или 1927 году в Кутаиси вспыхнуло вооруженное восстание меньшевиков, которое якобы было «блестяще подавлено» Берией, фактически оказалось, что восстание это было инспирировано самим Берией для поднятия своего престижа. Реденс рассказывал, что Сталину докладывали об этом, но он почему-то относился к Берии с особым доверием и ничего плохого о нем слышать не хотел.

Но я снова уклонился от своего повествования. Прошли первомайские праздники. В Алма-Ате тревожные события все нарастали.

Пришла открытка из Красноярска от Феди Чангули, который вскоре после моего отъезда из Иванова получил назначение помощником начальника Управления Красноярскими лагерями. Федя сообщал, что арестован и его везут в Иваново. Просил вмешательства и помощь. Кто-то из сотрудников лагеря или УНКВД взял на себя смелость отправить на мое имя (и, как я узнал позднее, по другим адресам) Федины открытки с этим печальным сообщением. Такую же открытку получил А.В.Викторов, который был очень обеспокоен арестом Чангули, боясь за себя. Встретившись с Викторовым, мы решили позвонить в Москву Радзивиловскому. Тот ответил, что он уже в курсе дел и постарается принять меры для посылки в Иваново из Москвы комиссии для расследования незаконных арестов сотрудников органов новым начальником УНКВД Журавлевым. В конце разговора Радзивиловский заверил нас, что мы можем быть совершенно спокойны.

Примерно 10 мая 1938 года пришло известие из Москвы об аресте 30 апреля двоюродного брата моей жены, студента предпоследнего курса МАИ Олега.

(Впоследствии мы узнали, что поводом к аресту Олега послужила его дружба с детьми арестованного ранее наркомзема Чернова, соседа по даче в Барвихе. «Дело» Олега, по которому он получил 5 лет лагеря, называлось «Осколки». Сам Олег называл это «дело» «бредом сивой кобылы».)

Под впечатлением только что полученного известия об аресте Олега я сел и написал рапорт на имя Ежова, в котором сообщал, что недавно арестован мой товарищ по работе в Иванове Чангули, а теперь двоюродный брат жены - Олег Рейхель и что я могу поручиться за их честность и идейную благонадежность и убедительно прошу тщательнейшим образом разобраться с их делами. Написав рапорт, я тут же отправил его в Москву и только после этого пошел и рассказал обо всем Реденсу.

Реденс стал ругать меня за то, что я, не посоветовавшись с ним, написал этот рапорт Ежову. Он считал, что я допустил огромную неосторожность и глупость, что сейчас не время за кого-то ручаться и что из-за этого рапорта я могу попасть в неприятное положение. Да и вообще он считал, что писать на имя Ежова совершенно бесполезно. Как обычно, когда мы разговаривали вдвоем, Реденс произнес фамилию Ежова с нескрываемой неприязнью. На этот раз он уже не утешал меня тем, что если я ни в чем не виноват, то мне нечего бояться. Он прямо сказал о возможности необоснованного ареста, и я чувствовал, что Реденс говорит со мною почти с полной откровенностью.

Вот я нарком, - после паузы продолжал Реденс, - член Ревизионной комиссии ЦК партии, депутат Верховного Совета СССР - и не в состоянии противостоять этой грязной буре. Москва все время нажимает и нажимает, и я чувствую, что кончится тем, что и меня самого скоро посадят и расстреляют.

Но почему же вы, Станислав Францевич, не поставите вопрос перед самим Сталиным? Вы же его родственник, близкий человек.

Неужели ты не понимаешь, что ставить подобный вопрос перед Иосифом Виссарионовичем - значит, ставить вопрос о нем самом. Разве может Ежов без его санкции арестовывать членов Политбюро и руководящих работников партии?

Тут дело в том, что Ежов, видимо, так докладывает Сталину, что сам вселяет ему подозрения во всевозможных покушениях и диверсиях, а Сталин верит этому, и раз убедить его никто и ничто не может. Я Иосифа Виссарионовича знаю очень близко. Это человек, не терпящий никаких возражений. А если в его поле зрения попадает умелый подпевала, каким сейчас является Ежов, то уже никакая сила не может остановить этот все нарастающий вал шпиономании. А знаешь, почему я оказался в Казахстане? - вдруг спросил Реденс и продолжал: - Когда в Москве ряд моих подчиненных стали фальсифицировать одно за другим ряд дел, я попытался противостоять этому. Об этом, естественно, немедленно стало известно «наверху»… И вот - я здесь, и, конечно, «убрали» меня из Москвы не без благословения моего шурина.

С болью в сердце слушал я эти рассуждения Реденса, убивающие последнюю теплящуюся у меня надежду на то, что Сталин до конца не знает того, что делается в органах НКВД. И, несмотря на то, что я знал об осведомленности Реденса во всех этих делах, вопреки здравому смыслу я все же и верил и не верил ему.

Меня не столько удивляют аресты, - сказал я, - сколько признания бывших преданнейших старых большевиков в самых страшных преступлениях против партии. Ведь многие из этих старых революционеров в царской России не жалели своей жизни и шли на верную смерть во имя нашей правды, не сказав ни слова. Почему же они теперь не выносят избиений и признаются в не совершенных ими преступлениях? Или, может быть, я не прав и они действительно совершали эти преступления?

Чудак ты! - ответил Реденс. - В том-то и секрет, что до революции все мы боролись против царского самодержавия, а сейчас начать борьбу с Ежовым и выше стоящими людьми - это значит нанести удар в спину партии.

И все-таки я тогда еще никак не мог осмыслить всего этого. Не мог понять, какая сила заставляет старых, закаленных в царских тюрьмах и в подполье большевиков признаваться на открытых процессах (или на следствии) в несовершенных преступлениях.

(Много позднее я узнал на своем горьком опыте и из рассказов ряда товарищей по заключению, что не последнюю роль в тогдашнем «следствии» играло лживое заверение следователей в том, что, подписывая клевету на себя и своих сослуживцев и товарищей, арестованный, мол, «помогает» партии. И хотя-де сам он не виноват, но поскольку попал в организацию, где орудовали «враги народа» и террористы, то в интересах партии и лично товарища Сталина должен подписать ложные показания, чтобы помочь стране избавиться от «врагов, мешающих строительству социализма и коммунизма», и, главное, избавить себя от пыток, поскольку, мол, все уже предрешено и остальные сослуживцы, находящиеся под следствием, свои показания о вражеской деятельности уже подписали.

Впоследствии мне приходилось встречать нескольких коммунистов, которые, поддавшись на эту «удочку», подписывали заведомо клеветнические показания на себя. Конечно, не исключено, что немаловажную, если не основную роль тут играло желание избежать избиения и пыток, но тем не менее лично я уверен, что в отдельных случаях, когда следствие вели опытные работники, обладающие даром убеждения, этот метод мог иметь большое влияние. Но я никогда и нигде не читал ничего подобного в приказах и распоряжениях. Видимо, это было изобретение, передававшееся от одного следователя к другому устно, в порядке «повышения квалификации».)

В результате этого откровенного разговора с Реденсом тяжелый осадок остался на душе. Мое и без того подавленное состояние ухудшилось. После ареста Чангули и особенно Олега, а еще раньше - доктора Дунаева и моего земляка Клебанского мы с женой понимали, что теперь возможность моего ареста становилась все более вероятной.

Прошло недели две, и Реденс как-то вечером пригласил меня в кинотеатр на просмотр новой тогда картины «Волга-Волга». В середине сеанса в ложу вошел посыльный из ЦК и сообщил, что меня немедленно вызывают в ЦК партии Казахской ССР. Из-за переживаний последних дней всякий вызов вселял в меня тревогу. Я вопросительно посмотрел на Реденса, но он, видимо, зная, в чем дело, улыбнувшись, сказал:

Иди, иди, не пожалеешь.

В ЦК меня приняли Скворцов и второй секретарь ЦК (к сожалению, фамилии не помню). Скворцов поздравил меня и сообщил, что ЦК рекомендует мою кандидатуру в депутаты Верховного Совета Казахской ССР от Петропавловского центрального избирательного округа.

Уже получены телеграммы от ряда петропавловских организаций, которые по нашей рекомендации выдвигают вашу кандидатуру в депутаты в Верховный Совет. Они просят, чтобы вы подтвердили согласие, - передавая мне пачку телеграмм, сказал Скворцов.

Я стоял, оглушенный и ошеломленный свалившейся на меня неожиданной радостью. Я был уверен, что сам факт выдвижения моей кандидатуры в Верховный Совет и, следовательно, такого огромного доверия полностью снимает все мои опасения и тревоги насчет возможного ареста.

Скворцов, который вообще явно мне симпатизировал, был, видимо, очень рад за меня. Незадолго до этого на заседании Совнаркома и ЦК Казахстана он положительно отзывался о работе милиции и обо мне в частности. Позднее от Реденса я узнал, что выдвижение моей кандидатуры было сделано по инициативе Скворцова.

Мне на всю жизнь врезались в память названия некоторых петропавловских организаций, приславших телеграммы: рабочие и служащие мясокомбината, петропавловский воинский гарнизон, мукомольный комбинат, работники центрального телеграфа, рабочие кирпичного завода.

Тут же, в кабинете Скворцова, я составил телеграмму в Петропавловский обком компартии Казахстана, в которой благодарил за огромное доверие и подтверждал свое согласие баллотироваться. На телеграмме сверху поставили гриф «Правительственная-выборная» и отправили на телеграф.

Через несколько дней в алма-атинской и петропавловской газетах появились мои портреты и краткие биографические данные. ЦК КП Казахстана в соответствии с приглашением Петропавловского обкома вынесло решение о командировании меня в Петропавловск для встречи с избирателями.

Накануне или за день до назначенного на 2 июня выезда в Петропавловск я вдруг узнал, что арестован начальник областного управления милиции Эглит. Вне себя я помчался к Реденсу.

Что это за безобразие, Станислав Францевич? - вбежав к нему в кабинет, с места в карьер начал я. - Что я, ваш заместитель или просто какой-нибудь холуй?

А в чем дело? Чего ты кипятишься?

Я только что узнал, что арестован начальник Петропавловского областного управления милиции Эглит, а мне ничего об этом не известно.

Странно, - удивился Реденс, - а Викторов сказал мне, что согласовал с тобой арест Эглита.

Викторов врет! И вообще я должен заявить, что хотя у меня с Эглитом еще в Иванове был ряд конфликтов и он не очень приятный человек, но он безусловно честный и преданный коммунист.

О- пять ручаешься, - поморщился Реденс. - За всех поручиться никто не может. Позвони Викторову и узнай, в чем дело.

Позвонив Викторову, я в резкой форме высказал ему свои претензии. Викторов начал оправдываться и сказал, что не стал меня предупреждать об аресте Эглита, так как знал, что я начну затягивать это дело, а у него есть ряд неопровержимых доказательств виновности Эглита.

Я заявил, что буду вынужден поставить вопрос перед Москвой, поскольку моих подчиненных арестовывают без согласования со мною. На это Викторов возразил, что для него было достаточно получить санкцию Реденса и что он вообще советует мне не защищать шпионов и «врагов народа», которым, по его мнению, является Эглит.

Ты уже делал такие ошибки в Иванове, защищая «врагов народа», - попрекнул меня Викторов. - Скажи спасибо Радзивиловскому, что тебя самого не посадили.

Обозвав Викторова нецензурным словом, я в сердцах бросил трубку. Арест Эглита и неприятный разговор с Викторовым снова испортили мне настроение, и я с тяжелым сердцем стал собираться в Петропавловск.

На следующее утро на двух машинах мы выехали из Алма-Аты напрямик через Балхаш, Караганду, Акмолинск.

Всего нас было семеро: два шофера, корреспондент «Известий», начальник одного из отделений угрозыска и два работника охраны, полагающиеся теперь мне как депутату. Дорога на поезде с пересадками заняла бы 4–5 суток, а на машине можно было доехать за 2–3 суток.

В районе Караганды я решил заехать в управление Карлага, в Долинское, чтобы повидаться с Николаем Ивановичем Добродицким, но, к сожалению, он был в командировке в Москве. Все мы остановились переночевать у начальника лагеря.

В Карагандинском лагере (в основном, сельскохозяйственном) были хорошие скотоводческие и молочные фермы. Представители лагерной администрации рассказывали о положении в лагере и о том, что здесь уже очень много политзаключенных.

Как своего рода сенсацию мне рассказали, что одна известная московская балерина работает у них дояркой, а старик профессор-пушкинист - сторожем. Многие политзаключенные работали экономистами и техническими работниками в управлении Карлага. Все это были грустные рассказы. Но, во всяком случае, тогда в Карлаге условия содержания заключенных были относительно хорошими. Администрация лагеря была заинтересована, чтобы заключенные лучше работали, и, естественно, старалась создать для них более или менее нормальные условия жизни, что далеко не всегда делалось в тот период в других лагерях. Правда, само собой разумеется, что сельскохозяйственные работы вообще несравненно легче, чем работы где-либо в шахтах, на лесоповале, в каменоломнях и т. п.

Следующую остановку мы сделали в областном центре Акмолинске, где переночевали в гостинице. Недалеко от города было расположено так называемое десятое отделение Карлага, где содержались, главным образом, жены «врагов народа». Меня пригласили посетить это отделение, но я отказался поехать туда, так как опасался встретить там жен своих бывших товарищей, которым я, естественно, ничем бы помочь не мог. Руководители этого лагеря рассказывали, что якобы для жен созданы относительно хорошие условия. Но, тем не менее, там происходили тяжелые сцены, поскольку многие женщины не знали судьбы своих детей, в большинстве случаев размещенных по различным детским домам.

В Петропавловске меня радушно встретили. Много раз я выступал на различных предприятиях, в том числе на мелькомбинате, на кирпичном заводе и пр. На все собрания меня сопровождал заместитель председателя Совнаркома Казахстана Лазарев, находящийся в это время в Петропавловске в командировке. Лазарев выступал на собраниях и рекомендовал избирателям мою кандидатуру. Газеты ежедневно выходили с моими фотографиями, автобиографическими данными и отчетами о моих выступлениях. Эти материалы перепечатывались в алма-атинских газетах, а остальные заметки появлялись в центральной печати.

Встречи с трудящимися Петропавловска вливали в меня много сил и энергии, мысли были направлены только к одной цели - получше оправдать оказанное мне народом доверие.

В один из этих дней в числе других избирателей ко мне пришла жена Эглита.

В ваших руках, Михаил Павлович, жизнь детей и моя, - со слезами начала она. - Спасите мужа!

К сожалению, дорогая моя, - ответил я ей, - как работник милиции, я никакого отношения не имею к этим делам… И, кроме того, не удивлюсь, если через некоторое время и меня постигнет участь вашего мужа.

Что вы говорите? Неужели так плохо обстоят дела?

Увы, именно так.

Не может быть! Ведь вас выдвинули депутатом в Верхсовет!

А сколько депутатов уже посадили, - возразил ей я. Накануне возвращения в Алма-Ату я увидел сон, будто бы меня приходит арестовать начальник УНКВД Петропавловска, с которым я познакомился и виделся все дни своего пребывания в Петропавловске. Перед отъездом мы с ним вместе обедали, и я сказал ему:

Знаете, я ночью видел сон, будто бы вы меня арестовываете как врага народа.

Он улыбнулся и сказал, что не представляет себе, чтобы со мною могло произойти что-либо подобное. В его улыбке не было ничего деланного, она казалась искренней и безмятежной.

Когда я сел в вагон со своими работниками охраны, то в соседнем купе оказался начальник одного из отделений управления погранохраны Соколов. Всю дорогу, продолжавшуюся более четырех суток, Соколов не отходил от меня, старался всячески развлекать, рассказывал всевозможные истории, организовывал выпивку и закуску.

16 июня 1938 года в 6 часов утра наш поезд прибыл в Алма-Ату. На вокзале меня встретили мой заместитель и еще несколько работников. Настроение у всех было бодрое, погода солнечная. Заехав домой, я выкупался, выпил с женой стакан чая и ушел на работу, так и не повидав малышей, которые еще спали.

В 9 часов утра я вызвал к себе всех начальников отделов, выслушал краткие доклады о работе милиции за время моего отсутствия, подписал ряд приказов. Затем позвонил Викторову, узнать, нет ли чего-либо нового, но он сухо сказал, что ничего нет, давая понять, что не хочет разговаривать. Я повесил трубку, отнеся его тон на счет нашей ссоры перед моим отъездом из Алма-Аты по поводу ареста Эглита.

Около 12 часов дня мне позвонил Реденс, справился, благополучно ли я съездил, и попросил, чтобы я сейчас же приехал к нему.

В хорошем и бодром настроении я отправился в Управление НКВД к Реденсу, который встретил меня, как и всегда, очень приветливо и предложил позавтракать с ним.

Во время завтрака я рассказывал ему о своей поездке, а когда завтрак подошел к концу, Реденс вдруг спросил:

Ты помнишь наш разговор с тобой о «Ежике»? С этими словами он протянул мне телеграмму:

На, полюбуйся.

Текст телеграммы гласил: «Расшифровать немедленно. Немедленно арестуйте доставьте строгим спецконвоем Москву замнаркомвнудела Казахстана Шрейдера Михаила Павловича повторяю Шрейдера Михаила Павловича. Ежов».

Ошеломленный, я не верил своим глазам и в первое мгновение с надеждой подумал, что все это шутка.

Бросьте меня разыгрывать, - сказал я.

Нет, Михаил, к сожалению, это не розыгрыш, - со вздохом ответил Реденс.

Станислав Францевич, вы давно знаете меня, вы - шурин Сталина. Я прошу вас, напишите Ежову и Сталину, что тут, видимо, какая-то ошибка, чтобы с моим делом внимательно разобрались.

Я, конечно, дам о тебе самый лучший отзыв, но боюсь, что это бесполезно. Сегодня с тобою беда, а завтра, возможно, и до меня дойдет очередь.

Тогда я попросил Реденса помочь моей жене с детьми выехать в Москву к матери. Он заверил меня, что сделает все, что возможно. Затем Реденс встал и сказал, что пойдет сам во внутреннюю тюрьму и проверит, как оборудовали для меня камеру.

Я остался один в кабинете наркома. При себе у меня было два пистолета: карманный «стеер» и маузер на боку. На столе у Реденса находилось несколько телефонов, вплоть до кремлевского. Я имел возможность позвонить домой жене, но не сделал этого. Мне нечего было добавить к тому, о чем мы с нею много раз уже говорили.

Я имел возможность застрелиться. (Не исключено, что и Реденс, оставляя меня с оружием, думал об этом.) Ведь меня, как и всех других, ожидали избиения и пытки. Но в то же время я подумал, что если застрелюсь, то обо мне скажут, как писали и говорили о Томском, Гамарнике и других, что они покончили жизнь самоубийством, желая скрыть свои преступления. А сам я, несмотря ни на что, продолжал в глубине души надеяться, что смогу доказать свою невиновность и что, как только меня привезут в Москву, там разберутся и меня освободят.

Прошло минут двадцать, прежде чем возвратился Реденс в сопровождении своего секретаря Козина. Козин отобрал у меня маузер, не подозревая, что у меня в нагрудном кармане гимнастерки еще маленький «стеер», но я сам вынул этот револьвер и отдал ему.

Затем в сопровождении Реденса и Козина мы прошли по зданию НКВД в направлении к внутренней тюрьме. Встречавшиеся на нашем пути сотрудники, ничего не подозревая, как обычно, приветствовали нас.

(В эти мгновения я видел Реденса в последний раз. Козина же встретил в 1947 году. Отдыхая на Рижском взморье, я узнал, что Козин работает в латвийском НКВД заместителем начальника управления. Я позвонил ему по телефону, и, когда назвал себя, он очень обрадовался, что я остался жив. Я зашел к нему, он принял меня очень хорошо, приглашал домой обедать и представлял всем входящим в кабинет как своего бывшего начальника и замнаркома Казахской ССР. Когда Козин из секретарей выдвинулся в руководящие работники, не знаю. В 1956–64 годы слышал от А.С.Аллилуевой, что она бывала у Козина, находящегося на пенсии в Москве. Она была рада повидать любого, с кем можно было поговорить о Станиславе Францевиче.)

Когда мы вошли в кабинет начальника внутренней тюрьмы, я увидел там ехавшего со мною в соседнем купе начальника одного из отделений погранохраны Соколова. И я подумал, что начальник НКВД Петропавловска, с которым мы вместе обедали в день моего отъезда в Алма-Ату, видимо, тогда уже знал о предстоящем аресте и Соколов не случайно ехал в соседнем купе и не отходил от меня всю дорогу. Вероятно, ему было поручено сопровождать меня до Алма-Аты.

Начальник тюрьмы, когда мы остались с ним наедине, вызвал вахтеров, которые сорвали с меня орден Красной Звезды, знак «Почетный чекист», знак «Почетный работник милиции», а также петлицы со знаками различия и бросили все это в мусорную корзину. Затем меня отвели в одиночную камеру.

Все это время я был как бы окаменевшим и ни на что не реагировал. Только оставшись в камере один, я пришел в себя и по-настоящему понял весь трагизм своего положения. Со мною началась истерика, закончившаяся страшной головной болью.

Дежурный вахтер, открыв дверь, спросил, что со мною.

Я сказал, что у меня очень болит голова, и попросил дать мне какой-нибудь порошок. Минут через десять ко мне явилась «медицинская помощь» в виде женщины, которая приветствовала меня следующими словами:

А, вот оно что - враг народа! Теперь понятно, по чему вы меня уволили.

Взглянув на нее, я обомлел, узнав выгнанную мною из милицейской тюрьмы женщину-врача.

Вон! - вне себя от гнева закричал я, сжимая кулаки. Не будь рядом вахтера, я ударил бы ее, впервые услышав в свой адрес «враг народа», да еще от кого! Эта подлая женщина, ленивый и безответственный работник, оказалась врачом внутренней тюрьмы управления госбезопасности. Видимо, в то время такие «кадры» вполне устраивали госбезопасность, а возможно, и специально подбирались.

В течение двух суток с момента ареста я ничего не ел и не пил. Это не была голодовка, просто ничего не лезло в горло. Мучила одна и та же мысль. Как это я, которого в царское время ожидало нищее, полуголодное существование, всю жизнь боровшийся за партию и советскую власть, поднявшую меня на такую высоту, вдруг оказался в советской тюрьме с позорным клеймом «враг народа».

Вахтеры почти каждые пять минут открывали дверь в камеру, опасаясь, что я покончу жизнь самоубийством, хотя никакой возможности для этого, казалось бы, не было.

К вечеру второго дня ко мне посадили в камеру «арестованного» оперативного работника УГБ. Его спокойный вид и поведение сразу вселили подозрение, что это специально подсаженный человек. Я спросил его, за что он арестован, и он, именуя меня «товарищ замнаркома», пожаловался на несправедливость и рассказал, что на партсобрании сотрудников УГБ он выступил с предложением избирать в Верховный Совет не дряхлых стариков, как народный певец Джамбул, а молодых и среднего возраста людей. После этого выступления его якобы тут же схватили и посадили в камеру.

Ты что же, меня дураком считаешь? - спросил я его, сразу поняв, что его дело «липа». - Скажи прямо, что тебя посадили ко мне, чтобы я чего-либо с собой не сделал, и сиди спокойно, не трепись.

Парень не выдержал и через несколько минут рассказал, что его действительно посадили ко мне для охраны, но он умолял, чтобы я никому не рассказал о его признании. Конечно, я и не думал его выдавать, так как мне все же было легче сидеть с кем-либо вдвоем, чем одному.

Во внутренней тюрьме Алма-Аты я пробыл четыре дня.

20 июня 1938 года меня из внутренней алма-атинской тюрьмы под конвоем отправили на вокзал, где я увидел в числе развешенных огромных портретов депутатов Верховного Совета Казахской ССР и свои портреты. Их еще не успели снять.

Затем меня посадили в отдельный «столыпинский» арестантский вагон.

Начальник конвоя предупредил меня, что я должен все время сидеть и ни в коем случае на остановках не смотреть в окошко и что если я нарушу это «правило», то меня привяжут к койке.

Все конвоиры, за исключением одного бойца-казаха, обращались со мною очень грубо. Но, несмотря на угрозы и окрики, я нет-нет да и поглядывал в окошко, не вставая с койки. А когда наш поезд прибыл на станцию Куйбышев, я услышал музыку. Это был день выборов в Верховный Совет РСФСР - 22 июня 1938 года. На станции было много народа, мелькали мужчины, женщины, многие из них с букетами цветов, празднично одетые, радостные и веселые… Некоторые искоса поглядывали, проходя мимо, на окна нашего вагона, а какой-то полный мужчина громко сказал кому-то из своих спутников: «Вот, в этом вагоне, наверное, везут врагов народа!»

Вспомнилось, что и моя фамилия в этот день должна была фигурировать в бюллетенях на выборах в депутаты Верховного Совета Казахской ССР, и стало так горько и тяжело, что я не выдержал, бросился ничком на койку и зарыдал.

Ты чего же это плачешь? Кого это ты разжалобить хочешь? - обращаясь на «ты», сказал начальник конвоя. Надо было раньше думать, когда вредил советской власти.

Что я мог ответить? Ему, как и множеству других, внушили, и он верил, что все арестованные - настоящие враги народа, которые хотели убить Сталина, Ежова или намеревались совершить самые страшные и дикие диверсии. Переубеждать его было бесполезно. Ведь я и сам долгое время верил, что все арестованные в большинстве действительно вредители, правотроцкисты и враги народа, несмотря на то, что последние годы был близок к органам и слышал сомнения в правильности линии органов многих старых чекистов школы Дзержинского. И даже после разговоров с Реденсом, который вполне логично рассуждал, говоря, что не может Ежов без санкции свыше расправляться с членами ЦК и руководящими партийными работинками, я в глубине души продолжал верить в непогрешимость Сталина, которого, как я думал, вводят в заблуждение карьеристы из органов госбезопасности.

В тот период эта беспредельная вера, это не ограниченное ничем доверие к генеральной линии партии и лично к Сталину могли быть поколеблены только у тех коммунистов и советских людей, которые, попав в тюрьму и будучи заклейменными позорным эпитетом «враг народа», имели возможность на своем личном опыте, а также на опыте многих товарищей по несчастью убедиться, что подавляющее большинство «врагов народа» были ни в чем не повинные люди, преданнейшие делу коммунизма, делу партии. И тогда перед всеми нами вставал страшный неразрешимый вопрос: во имя чего? зачем? по чьей злой воле уничтожаются лучшие сыны старой ленинской гвардии, цвет и гордость нашей партии?